Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 403 з 624

Старицький Михайло

– Сам сдался... Нежинцы осадили, и когда подложили мины, старый волк Гродзицкий сам выслал им ключи.

– Ты позовешь ко мне победителей, клянусь, это стоит царской награды! Ха ха ха! – зашагал широкими шагами гетман, радостно потирая руки. – Жаль, что старый Конец польский не дожил до этого дня! А Иеремия? Ух, осатанеет! Они тогда издевались над нами, показывая эту твердыню. Думали, что она пригнетет нас, как камень утопленных на дно... Но не сбылось... Ха ха ха! "Что создано руками, то руками и разрушено может быть", – сказал я им тогда, и свершилось: упал Кодак! И не один еще Кодак упадет! – остановился он перед Выговским с возбужденным лицом и высоко вздымающеюся грудью. – Так, пане Иване: "Унижу сильные и возвеличу слабые!" Иди готовь послов, пусть едут с богом, – поднял он обе руки, – да чтобы зашли еще ко мне перед отъездом.

Выговский низко поклонился и, взявши грамоту, вышел из палатки.

Гетман остался один; несколько времени он молча смотрел вслед удаляющемуся писарю, затем тихо прошелся по палатке и тяжело опустился на лаву. Выражение гордости, уверенности, величия мало помалу сбежало с его лица и заменилось отпечатком глубокой грусти.

Его вывели из задумчивости чьи то легкие шаги. В палатку вошла Ганна; лицо ее за эту неделю сильно осунулось, но глаза смотрели добро и энергично.

– Ну, что, Ганнусенько, – встал ей навстречу Богдан и взял за обе руки девушку, – одначе ты побледнела, любая, что это значит?

– Хлопот много, дядьку, – ответила уклончиво Ганна, опуская глаза, – лечила раненых... Умирал Комаровский, которого ранил Морозенко... Прибыло много нищих, калек, всех надо ведь оделить...

Богдан усадил Ганну рядом с собой; с минуту он молчал, не спуская с нее глаз, собираясь, видимо, сказать что то решительное, и затем заговорил взволнованным голосом:

– Слушай, Ганно, голубка моя тихая, я много виноват перед тобою. Но погоди, дай время, все успокоится, – провел он рукою по лбу. – Да, видишь ли, господь послал мне двух ангелов на моем жизненном пути: один толкал меня на все злое, приковывая нечеловеческою, непреоборимою прелестью бесовских чар, и он отошел, отошел, Ганно, а светлый, – притянул он к себе ее голову, – светлый остался со мной!

– Мий таточку, коханый, любый! – захлебнулась Ганна и, опустившись перед ним на колени, припала со слезами к его руке.

Перед палаткой послышался яростный шум. Среди вспыхнувшего вдруг гама раздавались отчаянные проклятия, крики, угрозы; видимо, какое то возмущающее известие упало, словно ядро, среди лагеря и взбудоражило всех козаков. Богдан поднялся было, чтобы направиться ко входу, но в это время влетел страшный и мрачный, как черная туча, Кривонос.

– Гетмане, – произнес он отрывисто, – я хочу поговорить с тобой.

– Оставь нас, Ганно! – произнес Богдан.

Ганна поспешно вышла.

– Ну, что? Что такое? – подошел он встревоженный к Кривоносу.

– Ярема выступил {364}.

– Сам на сам?

– Да, с ним панских войск восемь тысяч да свои три. Идет к Переяславлю... Только что прибежала сюда кучка поселян, спасшихся от его казни... От ужаса их волосы поседели за одну ночь, мозг помутился... К нему стекается со всех сторон перепуганная шляхта. Собака кричит, что сам усмирит нас своею саблей, как бешеных псов! Все жжет, все рубит на своем пути...

– Иуда! Отступник, проклятый богом! – вскрикнул бешено Богдан. – На кол, на кол его! Собакам на растерзание; татарам на потеху... Слушай, Максиме, – заговорил он торопливо, беря Кривоноса за борт жупана, – позови мне Кречовского... пусть собирается немедленно и завтра же выйдет на Ярему в поход.

– Нет, батьку, нет! – схватил его Кривонос за руку и заговорил диким, задыхающимся голосом. – Если у тебя есть бог в сердце, отдай Ярему мне! Ты знаешь все, знаешь те страшные раны, которыми он пробил мое сердце и искалечил меня на всю жизнь. Нет у меня через него ни бога в сердце, ни счастья на земле! Одною мыслью живу я все время: помститься над ним! Всю жизнь, Богдане, я ждал этой минуты, приготовлял восстание, подымал народ, топил свое сердце в горилке, чтоб не дать подняться тому горю, от которого не было бы спасенья и в пепельном огне! И чтоб теперь... теперь... когда все это здесь... в руках... близко... утерять его?! Нет! Нет!

Кривонос замолчал; дыхание шумно вырывалось из его груди, ноздри раздувались, на багровом лице рубец выделялся страшною синею полосой.

– Твоя правда, друже, – произнес после долгой паузы Богдан, – не имею я права отказать тебе... ты заслужил того своею страшною мукой: бери его – он твой!

– Богдане! Батьку! До смерти! – бросился к Богдану Кривонос и заключил его в свои бешеные объятия. Несколько мгновений он не мог придти в себя от охватившего его бешеного восторга.

Друзья обнялись еще раз.

– А теперь, – продолжал Богдан, – останься, я послал созвать всех старшин, прибудет и славное лыцарство татарское, сейчас соберутся, выпьем перед прощаньем по доброму кубку вина. Да вот и они, – заметил он входящих в палатку Богуна, Чарноту, Нечая, Кречовского и других.

– Ясновельможному гетману слава! – приветствовали Богдана старшины.

– Товарыству! – ответил он радостно на поклоны старшин.

– Что ж, все готовы к отъезду?

– Все, батьку! – зашумели разом многие голоса.

– А слыхали ль, панове, – заявил в это время громко, входя в палатку, Выговский, – Корецкий, который вот тут из под Корсуня вырвался, идет к Иеремии.

– Ха ха! Не испугают нас! – крикнул своим зычным голосом Нечай. – Пусть собираются муравьи до одной кучи, легче будет чоботом раздавить, а то ищи их по всем углам!

Громкие шутки приветствовали размашистую удаль Нечая; только на Чарноту известие Выговского, казалось, произвело какое то особое впечатление.

– Ты это верно знаешь? – подошел он к Выговскому.

– Только что сообщили люди. А что?

– Так, ничего, – ответил небрежно Чарнота и подошел к Богдану. – Батьку гетмане, – обратился он к нему не совсем уверенным голосом, – пусти и меня с братом Максимом.

– Ладно, ладно, а теперь вот что: не сбиваться всем в одно место, – заговорил Богдан, – вы, Ганджа и Нечай, пойдете на Подолье, ты, Кривонос, с Чарнотой и Вовгурой отправишься на Ярему, значит, перейдешь на тот берег Днепра. Ты, Половьян, и ты, Морозенко, – обратился он к Олексе, который стоял осторонь суровый, молчаливый, с застывшею мукой на лице, – пойдете на Волынь; мы сами станем в Киевщине...{365} Ну, а ты, Богун, останешься со мной?