– Об отчизне нам незачем напоминать, – заговорил резко Потоцкий, подымая надменно голову, – она наша родина, и мы ее не продадим ни из за каких расчетов. Ввиду то этого мы и употребляем жестокие, как выразился пан, меры против этого населения, чтоб удержать его от соединения с запорожцами.
– Однако, как мы видим, это мало помогает, – произнес Калиновский, смотря куда то в сторону, – так как, несмотря на беспрерывные казни, толпы людей уходят на Низ.
Потоцкий бросил быстрый взгляд в его сторону и произнес еще настойчивее:
– Если бы еще не наша строгость, то все бы они давно уж ушли на Запорожье.
– Жестокость скоро принудит их всех к этому, – заметил опять в сторону Калиновский.
– Когда взбесившийся конь начинает чувствовать, что узда ослабевает в руках всадника, он совсем выбрасывает его из седла. Это, я думаю, известно каждому хлопцу! – бросил Потоцкий пренебрежительный взгляд в сторону Калиновского.
Калиновский вспыхнул и хотел было что то возразить, но в это время поднялся с места Остророг.
– Однако все же я думаю, я предполагаю, то есть я даже уверен в этом, – заговорил он смущенно, – что более мягкие меры с местным населением не повели бы к плохим результатам; можно наказать, так сказать, виновных, преступивших, нарушивших закон, но зачем же показывать свою силу над беззащитными людьми?
– А потому, черт возьми их всех, – бряцнул саблей Чарнецкий, – потому, что они покажут иначе свою силу над нами, а повесься я сам на своих собственных кишках, если я хочу служить материалом для них!
– Они бросают наши именья, и мы должны за это обращаться с ними мягко! – кричали паны. – Такого еще не слышали ни деды, ни отцы наши!
– Ни один хозяин, пане посол, не станет даром мучить свой рабочий скот, – заметил гордо князь Корецкий, – но если он заартачится, то всякий дает ему столько кнутов, сколько требуется для его усмирения. И мне кажется, что в мое хозяйство не к чему мешаться другим.
– Забывай, пане княже, о скоте: ты же видишь, что хотят нас заставить совсем распустить хлопов, – покрылся багровым румянцем Опацкий, ерзая нетерпеливо в своем кресле, – придется скоро самим впрягаться в плуг и утешаться римскою басней о Цинцинате{310}.
– Это оскорбление! Нас равняют с быдлом! Мы не допустим! – зазвенели саблями офицеры.
– Панове! – Остророг хотел возразить что то, но яростные возгласы панства, вспыхнувшие при этом с новою силой, заглушили его слова. Несколько секунд простоял он в нерешительности и, наконец, обведши все собрание своими прищуренными глазами, махнул рукой и опустился, сгорбившись, на свой стул.
– Панове, прошу слова, панове! – заговорил Кисель, слушавший до сих пор все пререкания с поникшею на грудь головой. – Во имя святой справедливости, панове! Прошу вас, выслушайте меня!
После нескольких его возгласов собрание наконец угомонилось.
– Кто это говорит? – наклонился князь Корецкий к своему соседу.
– Пан воевода киевский Адам Кисель.
– А, схизмат! – махнул презрительно рукой Корецкий и обратился к своему соседу направо.
– Панове, – заговорил Кисель, подымаясь с места, – я знаю, что, благодаря этой несчастной вражде религий, словам моим придадут мало веры, но во имя отчизны, прошу вас, панове, верить искренности их.
В зале стоял легкий шум; паны разговаривали вполголоса между собой.
– Если Хмельницкий и шайка его – мятежники, – продолжал Кисель, – то накажите их, но не карайте невинный народ. Напрасно вы думаете, что суровость испугает их и заставит смириться; она то и толкает их искать спасения в рядах восставших, и за такое естественное движение нельзя так жестоко карать!
– Вполне присоединяюсь к мнению пана воеводы, – произнес Радзиевский, – но прибавлю еще больше. К моему великому огорчению, я вижу, что слова мои, благодаря какому то непонятному для меня недоразумению, перетолковываются в совершенно нежелательном для меня смысле. Я снова повторяю, что если его величество и желает прекращения жестоких мер с народом, то вовсе не для унижения шляхетства, а для водворения возможного мира и спокойствия в этой стране. Ввиду панских же выгод желает его величество, чтоб народ не уходил на Запорожье. И если б вместо этих жестоких универсалов были опубликованы какие либо льготы...
Но Радзиевский не окончил своей фразы: яростные крики, вырвавшиеся вдруг при одном этом слове, заглушили его голос. Казалось, вся комната превратилась вдруг в гнездо разъяренных ос. Стучали кресла, звенели сабли, охрипшие голоса перекрикивали друг друга.
– Что? –взвизгнул пронзительно Потоцкий, соскакивая с своего места. – Я буду еще выдавать льготы своим хлопам за то, что они бунтуют против меня?
– Это в Варшаве, панове, так любят выдавать привилеи и льготы, – пыхтел, багровея от злобы, Опацкий, – а у нас, пане посол, в коренном шляхетском сословии это не в ходу!
Князь Корецкий слегка наклонился к своему соседу и произнес гордо, прищуривая свои подпухшие глаза:
– Прошу пана повторить мне эти слова, быть может, мои старые уши изменяют мне, ибо сколько я живу на свете, я еще не слыхал подобных предложений!
Потоцкий продолжал, бросая в сторону Киселя и Радзиевского едкие взгляды:
– Пан воевода называет хлопов невинным народом. Не знаем, может быть, и не они виновны в этом мятеже... Но раз они восстают против нашей воли, воли их законных владельцев, мы называем их мятежниками? И за это желают, чтоб мы им выдавали льготы!
– Ха ха ха! – разразился громким хохотом Чарнецкий, шумно отбрасываясь на спинку кресла. – Да ведь это хотят нас позабавить, панове!
– Или надеть нам на голову дурацкий колпачок! – добавил Опацкий.
– Есть у нас одна песня такая, вельможное панство, – вставил, услужливо склоняясь, Барабаш. – "Просты мене, моя мыла, що ты мене была"... Хе хе хе!
– Vivat, vivat, пане полковнику? – крикнул громко Чарнецкий. – Из твоей старой кружки можно еще меду выпить!
Барабаш рассмеялся мелким подобострастным смешком. Дружный хохот покрыл слова Чарнецкого. Остророг поднялся с места.
– Тише, тише, пане полковнику, – остановил Чарнецкого за рукав Опацкий, – разве ты не видишь, что нам сейчас прочтут лекцию о доблести Муция Сцеволы и добродетели Лукреции{311}?