Наступило тяжелое молчание. Видно было только, как плечи Ганны вздрагивали все сильней и сильней.
– Ганно, счастье мое, скажи ж мне хоть одно это слово! – подошел к ней Богун. – Не отнимай этой надежды у меня!
Ганна опустила руки; по лицу ее медленно одна за другой катились крупные слезы.
– Ох, казаче мой! – начала она с невыразимою тоской, заламывая свои тонкие руки. – Что же мне делать с собою, как принудить свое сердце? Да если бы сила моя была!..
Мертвое оно, мертвое! – И губы Ганны непослушно задрожали, она остановилась, потому что рыдание захватило ей дух. – Ох, нет, нет! – вскрикнула она, прижимая руки к груди. – Не в силах я дурить тебя! Люблю тебя, казаче, как велетня, как друга, а больше... больше... Бог видит – не могу!
На красивом лице казака не дрогнула ни одна черта, только черные брови его сжались сильнее.
– Что ж? – произнес он наконец гордым тоном, забрасывая голову назад, и горькая улыбка искривила его лицо. – Спасибо тебе, Ганна, хоть за правду. Не нам, казакам нетягам, думать о счастье. Оно не для нас. Выняньчили нас метели да громы. Э, – перебил он сам себя, – да что уж там говорить! Прощай, Ганно! Обо мне не думай! Дай бог тебе счастья!
– Ох казаче, – вырвалось горько у Ганны, – не смейся надо мной!
– Но если я узнаю, кто причиной твоему несчастью, если здесь кто хоть подумает скрывдыть тебя, – продолжал Богун, понижая голос, – слово скажи, с конца света примчусь, и пожалеет он, что на свет родился!
– Прости меня, прости меня! – зарыдала Ганна, протягивая к нему руки.
– За что прощать? – перебил ее горько Богун. – Разбила ты, бесталанная, без воли мое сердце! Да что о нем говорить! Носило оно много горя, так много, что уже и не под силу ему. Авось сжалится над ним наконец чья турецкая сабля, – вскрикнул он горько, направляясь к выходу, – избавит от мук навсегда!
– Нет! Стой! Ты этого не говори! – вскрикнула лихорадочно Ганна, хватая его за руку. – Будущее в руке божьей, твое сердце ведь не твое, а наше, и мы его не отдадим тебе – слышишь? – не отдадим никогда! – Голос ее звучал твердо и сильно, сухие глаза горели каким то горячим, вдохновенным огнем. – Не нам судилось счастье, правду ты сказал, не нам! Но не для счастья мы живем! Разве ты не слышишь и днем и ночью, как звонят наши цепи? Разве ты не слышишь наших слез и стонов, которые вот тут, в этом сердце беспрерывно дрожат? А! Не говори о муках и горе! Что значат наши муки перед той вековечной зневагой, какая огнем зажигает всю нашу кровь?
И по мере того, как говорила Ганна, лицо Богуна озарялось другим, отважным, восторженным блеском. Грудь подымалась высоко и сильно, глаза вспыхивали огнем.
– Туда лети, – продолжала Ганна горячо, протягивая вперед руку, – неси братчинам счастливую весть. Подымайтесь бурею, хмарой... О, дайте ж нам сбросить это ярмо позора! Дайте нам стать рядом с другими людьми.
– Ганно, жизнь моя! – вскрикнул порывисто Богун, склоняясь перед ней. – Что ты делаешь со мной?..
Уже совсем вечерело, когда к крыльцу суботовского дома подвели лошадей путникам. Лошадь Богуна заменили другой, сильной и привычной к долгим переездам, к которой на длинном поводе была привязана и другая; для перемены. Небо все заволокло серыми тучами; склонившееся к западу солнце освещало все кровавым светом.
Все обитатели усадьбы собрались на крыльце. Прощанье было короткое и сухое.
Богун подошел к Ганне.
– Помилуй, боже, – сказала она, крестя его склоненную голову.
– Бувай здорова! – проговорил твердо казак и, не взглянув ни на кого, подошел к своему коню.
– Эй не ехал бы ты на ночь, Иване, лучше б с утра! – заметил серьезно дед, поглядывая на затянувшееся небо. – Что то погода нахмурилась... И не к часу, словно осенью завыла...
– Нельзя, диду. Да это не беда: мыли нас немало дожди! – ответил Богун, уже сидя на коне и собирая повода.
Богдан попрощался со всеми, перекрестил и поцеловал детей и, вскочивши в седло, крикнул громко, сбрасывая шапку и осеняя себя крестом:
– С богом рушай!
Лошади поднялись в галоп и понеслись со двора.
– Ты ж, друже, с нами до самого Чигирина? – спросил Богдан Богуна, когда они подъехали к гребле.
– Нет, – ответил коротко Богун, не подымая глаз, – я прямо на Золотарево, мне надо еще и Золотаренка повидать.
Богдан бросил на него долгий и внимательный взгляд: ни угрюмый, молчаливый вид казака, ни краткость его ответа, словно произнесенного с большим усилием над собой, не ускользнули от этого внимательного, как бы прозирающего насквозь взгляда. Какая то смутная догадка шевельнулась в голове Богдана.
– Ну, что ж, так прощай! – произнес он громко, придерживая коня. – Так мы сейчас и попрощаемся: тут нам сейчас заворачивать: мне через греблю направо, а тебе все прямо на полдень.
Казаки остановились, сбросили шапки, перекрестились, поцеловались три раза и повернули в противоположные стороны лошадей.
Небо заволакивалось все сильнее; ветер крепчал и стлал перед собой волнами седой степной ковыль; осенний серый полумрак спускался над безбрежною степью; становилось холодно и темно.
Под нависшим серым небом мчались теперь по безлюдной степи кони Богуна. Встречный ветер подымал их густые гривы и развевал по ветру длинные хвосты. Богун надвинул на голову шапку и набросил на плечи керею. Ветер свистел у него над ухом, но он не слыхал его. Казалось, он был настолько погружен в свои мысли, что не видал ничего перед собой. Каждый шаг коня уносил его все дальше и дальше от Суботова, от этого спокойного уютного уголка, к которому он всегда стремился душой. Но сожаления уже не было в душе казака: он снова мчался туда, на юг, навстречу этому буйному ветру, под дождь и бурю, в темноту и неизвестность, навстречу опасностям и смерти. Там, за ним, в сомкнувшемся уже тумане, стояли две женщины; они указывали ему на Запорожье, они толкали его. И одна из них подымалась, величественная и прекрасная, словно мраморная богиня, в золотистой одежде, опоясанная синею лентой Днепра, но прекрасное лицо ее было строго и печально, а в глазах, синих и глубоких, как небесная лазурь, стояла горькая слеза. Другая казалась совсем маленькой рядом с величественной богиней, но тонкая рука ее указывала туда же, а серые лучистые глаза смотрели с восторгом на Богуна, и голос шептал, задыхаясь: