Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 101 з 624

Старицький Михайло

– О Конашевич! Конашевич! – произнес он тихо, почти не слышно. – Зачем тебя нет со мной!

Наступило молчанье. Владыка погрузился в свои думы.

Богун чувствовал, что какое то святое чувство почтенья, восторга и преданности охватывает его перед лицом этого великого человека, о делах которого он слышал так много.

Наконец владыка поднял голову.

– Знаешь ли ты писаря Богдана Хмельницкого! – обратился он к Богуну. – Я слышал так много о нем; его любит все казачество...

– И он стоит того, превелебный владыко, – воскликнул Богун. – Нет среди нас более отважного сердца, более смелой руки и более разумной головы.

– Так, – наклонил белый клобук владыка, – говорят, он человек великой эдукации.

– О да! Он окончил иезуитскую коллегию... Он пользуется великой силой у коронного гетмана, а вместе с тем и среди Казаков.

– Гы... – протянул владыка. – Верю тому, что говорят о его мудрости, но таково ли его сердце? Предан ли он вам?

– Как правая рука человеку! – произнес горячо и уверенно Богун.

– Почему же он до сих пор не восстанет во главе вас открыто?

– Он говорит, что рано еще... говорит, что самим нам нет силы подняться, а думает достигнуть всего с помощью короля.

– Короля? – усмехнулся владыка. – Но король ведь не мог охранить даже своего слова, где же ему охранить весь народ!

– Король хочет затеять войну с Турцией; мы получили от него тайный наказ и шесть тысяч талеров. А при войне он обещает усилить наши права.

– Все это так, – произнес владыка задумчиво, – но король – католик; нужно нам надеяться только на себя и на себя.

Владыка замолчал; Богун молчал тоже, не смея нарушить тишины. Так прошло несколько минут.

– Что же вы думаете делать теперь? – обратился снова к Богуну владыка. – Помни, казаче, что прежде всего вам надо устраивать и укреплять свою силу.

– О так, владыко, и мы подумали об этом прежде всего. Запорожцы нагни, согласно желанию короля, отправились в морской поход; Богдан повел их.

– Я знаю это.

– Ты, святой отче, знал это? – изумился Богун. – Но откуда?

– Я знаю все, что деется у вас и для вас, – произнес владыка, – но дальше, что же делаешь ты?

– Я и другие, выбранные товарыством, собираем людей, комплектуем полки, отправляем их на Запорожье, подготовляем везде восстанье... Владыко, я только предтеча того, кто будет следовать за мной.

– Хорошо, господь благословит все ваши начинанья! – произнес торжественно владыка, подымая к слабо освещенной иконе глаза. – Сядь же сюда, сын мой, и слушай, что я буду тебе говорить.

Уже на ратушной башне давно пробило полночь, когда Богун вышел от владыки. Сердце его билось приливом новой уверенности, гордости и надежды, а в голове толпились драгоценные слова и указания владыки...

Маленькая келейка, куда отвели Ганну послушницы, была вся полна свежего зеленоватого полусвета, потому что небольшие оконца ее выходили прямо в сад, окружавший келейки со всех сторон. Тени от мелких листочков беспрерывно трепетали по стенам и по полу; в открытые окна заглядывали ветви яблонь и слив, усыпанные нежными розовыми цветами. Воздух был теплый и душистый. В углу, у божницы, убранной свежей мятой, горела яркой звездочкой лампадка. По стенам келейки были размалеваны маслеными красками картины из житий святых. У боковой стены стояла маленькая канапка и несколько таких же стульев; у окна – столик, на нем четки, евангелие и псалтырь.

И Ганна чувствовала, как она отдыхает, измученная и душой, и телом, в этой чарующей тишине. Никакие звуки, кроме щебетанья птиц, не долетали сюда; утром же и вечером раздавались мерные удары постового колокола, и тогда Ганна в сопровождении молоденькой послушницы отправлялась вслед за монахинями в церковь. Молилась она горячо и страстно, вслушиваясь в каждое слово евангелия и псалтыря. Возвратившись в келею, она проводила все остальное время или за чтением святого писания, пли на коленях, в слезах. Среди всех своих молитв она возвращалась беспрестанно все к одной да к одной: она просила богородицу помочь ей, слабой и бессильной, вырвать навсегда из сердца ту преступную любовь к Богдану, которая так всесильно овладевала ею, а окрылить ее душу высокою любовью к страдалице родине, за которую она отдала бы жизнь. Ко всем ее страданиям примешивалась еще и непокидавшая ее мысль о Богуне... Ганна корила себя за то, что она невольно разбила сердце дорогого ей казака, за то, что она не дала ему искреннего прямого ответа. Укоры эти, принося ей невыносимые страдания, не доставляли никакого удовлетворенья ее измученной душе. Несколько раз ходила Ганна в печеры; по целым часам стояла она на холодном полу, забывая, что деется вокруг нее. Ела она совсем мало, вставала по монастырски к заутреням и проникалась все больше и больше обаянием религиозного экстаза. И Ганна чувствовала, как вместе з ее тихими слезами мятежное чувство, капля по капле, уплывает из ее души. Ей было так хорошо молиться в своей келейке, прислонившись горячим лбом к холодному косяку аналоя. Когда же она, усталая, измученная, поднимала голову, на нее глядели со стены ласковые и грустные глаза Христа. И казалось ей, что она чувствует подле себя эту ласковую, спасительную руку, и на душе становилось так легко.

За несколько дней, проведенных в монастыре, Ганна как бы позабыла обо всем окружающем, погружаясь в религиозные воспоминания страстных дней все глубже и глубже; жизненные впечатления как бы смыкались над нею с неясным шумом, словно вода над головою утопающего... И если б не ужасное положение ее веры, ее края, она, казалось, никогда бы не покинула этого тихого пристанища среди бурь и напастей житейских.

Так настал и страстной четверг. Ганна не пошла в Лавру к умовению ног; ей хотелось провести этот день совершенно одной. Но вот солнце опустилось к западной стороне, повеяло вечерней прохладой, протяжно и плавно прозвучал большой успенский колокол, за ним так же печально и медленно прозвучали и Вознесенские колокола. Двери келеек стали створяться неспешно, и длинною вереницей потянулись по зеленому двору, одна за другой, монахини в черных мантиях в сопровождении своих молоденьких послушниц.