Богдан Хмельницький (трилогія)

Страница 218 из 624

Старицкий Михаил

– А много обойдено зверя?

– Штук десять вепрей одинцов, трое зубров, множество серн, оленей... я уже не говорю про барсуков и бобров.

– А этого знаменитого пана писаря нет еще? – спросил, понизив голос, вельможный пан, пристально оглядывая окрестность.

– Приедет, он падок до панской ласки, – пожал презрительно плечами ловничий. – Все они, псы, только из зависти ненавидят шляхту, а дайте им, пане добродзею, почет и пенендзы *, то такими сделаются заядлыми шляхтичами... Э, пся крев! – махнул он с сердцем рукой.

– Пан, кажется, недолюбливает их, особенно с того времени, – прищурился язвительно шляхтич, – как побывал в их руках?

– А, будь они прокляты! Разрази их перуны! – побагровел даже от злости Ясинский. – Смерть им и муки!

– Но как ты мог вырваться из рук этого дьявола Кривоноса? Почему он не содрал с тебя с живого шкуры? – допекал пышный пан расспросами и разжигал Ясинскому еще не зажившую рану.

– Единый бог и матка найсвентша спасли меня, – прижал кшижем ** к груди руки Ясинский. – Ой пане подстароста, если бы ваша мощь знали, что то за бестии, что то за звери! Меня вельможный пан послал тогда известить князя о Кривоносе... Правда, я уже чересчур зарвался своею храбростью, ну, меня и схватили... Натурально, – один на сто, – не устоишь! Перебил я десятка два этой рвани, а все таки взяли, – махал себе в разгоряченное лицо шапкой Ясинский. – Другой бы стал унижаться, проситься, и хлопы бы смиловались; но я не такой: всю родню ихнюю распотрошил, а кто ближе подойдет – в ухо! Не могу, гонор есть! Ну, меня этот двуногий сатана велел было вешать, но Чарнота просил остановить казнь и подождать Хмельницкого, что тот, мол, натешится... Обрати, пане, внимание, что этот тайный и ловкий зрадник в одной шайке с ними... Вот меня связали, заткнули рот и бросили пока в балке под Жовнами, прикрыв хмызом, а сами отправились, кажись, под Лубны... Лежу я день, лежу другой, вижу, конец приходит. Начал я выть и веревки рвать, ничего! Веревки только врезываются в тело, хмыз колет глаза, лицо, земля лезет в горло, а вытье мое еще примануло волков. Вижу, конец. Начал молитву читать. Вдруг что то – тарах, тарах! И на меня! Я обмер. А это был именно мой спаситель: какой то хлоп ехал, лошадь его испугалась волков, ударила в сторону и опрокинула повозку на меня. Таким образом был я обнаружен и спасен, – расстегнул даже от волнения жупан Ясинский.

* Пенендзы – деньги.

** Кшижем – крестом, накрест.

– Так ты готов им мстить? – спросил подстароста, понизив голос и пронизывая Ясинского пытливым взором.

– Месть и истребление! Вот, пане, мой лозунг до смерти.

– И сегодня не раздумал? – проговорил еще тише и вкрадчивее подстароста.

– Мое слово – кремень, – ответил напыщенно Ясинский, – но для вельможного пана я готов рискнуть и головой.

– И пан никогда не раскается, вечная благодарность и дружба, – бросал, отдуваясь, фразы подстароста, – да и риску никакого: в темном лесу так легко ошибиться прицелом – на полеванье бывает столько печальных случайностей, а пан плохой стрелок.

– Да, ясный пане, очень плохой, – улыбнулся хвастливо ловничий, – на сто шагов попадаю в око.

Пан подстароста Чаплинский засмеялся и, потрепав ловничего одобрительно по плечу, поехал с ним вместе выбрать место, с которого было бы лучше начинать гон.

Между тем, к сборному пункту начало подъезжать и пышное панство, потянулись элегантные экипажи, рыдваны, колымаги, кареты, окруженные блестящими кавалькадами. Экипажи были запряжены чистокровными лошадьми встяж и управлялись кучерами с бича. В первой карете ехал местный пан староста, еще молодой годами, но уже с изношенным и помятым лицом. В другой карете ехал важный магнат князь Заславский. В открытых экипажах ехали более или менее тучные вельможные и простые паны.

Между кавалькадами гарцевала на лихом скакуне эффектная красавица. Рыжеватые волосы ее оттеняли необычайную белизну ее кожи; карие глаза ее сверкали огнем из под густых бархатных бровей; во всей фигуре ее было что то огненное, жгучее...

Пушистые ковры были уже разостланы на пригорках; на них были накинуты в беспорядке шитые шелком подушки. Общество разместилось. Появились повара и лакеи из особенных специальных фургонов.

В это время к панству подъехал грациозным аллюром человек лет сорока пяти. На свежем, мужественном лице его играли энергия и сила. И по осанке, и по одежде всадника смело можно было признать за уродзоного шляхтича.

– А, пан писарь, наш генеральный писарь!{236} – произнес подстароста, посматривая с недоумением кругом, – а где же пышна крулева? Неужели она осталась дома? Тогда это ясное, ласковое утро превратится в зловещий мрак.

– Панна Елена сейчас приедет, – ответил сухо пан писарь.

– А, спасибо, спасибо, сват! – обрадовался чрезмерно Чаплинский, – и от себя, и от всего панства благодарю я! Потому что панна Марылька... никак я не могу привыкнуть к новому имени, – уронил он с презрением, – да, полагаю, наша пышная панна приведет здесь всех в небывалый восторг: нет ведь на всем свете другой такой звездочки!

Неприятная дрожь пробежала по телу у пана писаря, но, подавив в себе негодование, он молча подошел к знакомой ему шляхте. Сам пышный пан староста любезно кивнул ему головой и процедил сквозь зубы: "Прошу пана сесть!"

ІІ

Утро разгоралось яркое и блестящее. День обещал быть роскошным, одним из тех дней, которыми нас дарит на прощанье осень и про которые сложилась даже пословица: "Хто вмер, той каеться, хто жывый, той чваныться".

Лес в своем пышном осеннем уборе сверкал под лучами яркого солнца всеми оттенками золота и бронзы; кроны деревьев, как грандиозные купола, теснились и толпились в долине и вновь подымались за нею, убегая широкими волнами в синеющую даль. Между светло золотыми покровами клена вдруг подымался иногда, словно мрачный монах, почерневший глод; напротив него ярко алел, точно обрызганный кровью, молодой берест; вокруг темного дуба вился в иных местах дикий виноград, щеголяя своими лиловыми листиками.

Вся эта смесь мягких переливов тонов с яркими переходами, все это подавляющее величие векового леса производили неотразимое впечатление. Рыжеволосая красавица не могла устоять от восторга и шумно высказывала свои впечатления молодому, нежному пану.