Среди них был речной капитан Оленин-Волгарь – человеке феерической жизни. Он вырос в музыкальной семье и учился пению в Италии. Но ему захотелось обойти пешком всю Европу, он бросил учение и действительно обошел Италию, Испанию и Францию как уличный певец. В каждой стране он пел под гитару песни на ее родном языке.
Я познакомился с Олениным-Волгарем в 1924 году в редакции одной из московских газет. Однажды после работы мы попросили Оленина-Волгаря спеть нам несколько песенок из его уличного репертуара. Достали где-то гитару, и сухощавый невысокий старик в форме речного капитана вдруг преобразился в виртуоза, в удивительного актера и певца. Голос у него был совершенно молодой.
Мы, замерев, слушали, как свободно лились итальянские кантилены, как отрывисто гремели песни басков, как ликовала вся в звоне труб и пороховом дыму "Марсельеза".
После скитаний по Европе Оленин-Волгарь работал матросом на морских пароходах, выдержал экзамен на штурмана дальнего плавания, прошел много раз вдоль и поперек Средиземное море, потом вернулся в Россию и служил капитаном на Волге. В то время, когда я познакомился с ним, он водил пассажирские пароходы из Москвы в Нижний Новгород.
Он первый за свой страх и риск провел через узкие и ветхие москворецкие шлюзы большой волжский пассажирский пароход. Все капитаны и инженеры уверяли, что это невозможно.
Он первый предложил выпрямить русло Москвы-реки в знаменитых Марчугах, где река петляла так сильно, что даже от вида на карте ее бесчисленных поворотов могла закружиться голова.
Оленин-Волгарь написал много превосходных статей о реках России. Теперь эти статьи потеряны и забыты. Он знал все омуты, перекаты и карчи на десятках рек. У него были свои простые и неожиданные планы, как улучшить судоходство на этих реках.
В свободное время он переводил на русский язык "Божественную комедию" Данте.
Это был строгий, добрый и беспокойный человек, считавший, что все профессии одинаково почетны, потому что служат делу народа и дают каждому возможность проявить себя "хорошим человеком на этой хорошей земле".
И еще был у меня один простой и милый знакомый – директор краеведческого музея в маленьком городке Средней России.
Музей помещался в старинном доме. Помощников у директора не было, кроме жены. Они вдвоем не только держали музей в образцовом порядке, но сами ремонтировали дом, заготовляли дрова и делали всякую черную работу.
Однажды я их застал за странным занятием. Они ходили по уличке около музея – тихой уличке, заросшей муравой, – и подбирали все камни и битый кирпич, какие валялись вокруг.
Оказывается, мальчишки выбили камнем в музее окно. Чтобы впредь у мальчишек не было под рукой метательных снарядов, директор решил собрать все камни с улички и снести их во двор.
Каждая вещь в музее – от старинного кружева или редкого плоского кирпича XIV века до образцов торфа и чучела аргентинской водяной крысы нутрии, недавно выпущенной для размножения в окрестные болота, – была изучена и тщательно описана.
Но этот скромный человек, говоривший всегда вполголоса, покашливая от смущения, совершенно расцветал, когда показывал картину художника Переплетчикова. Он нашел ее в закрытом монастыре.
Правда, это был превосходный пейзаж, написанный из глубокой амбразуры окна, – белый северный вечер с уснувшими молодыми березками и светлой, как олово, водой небольшого озера.
Работать этому человеку было трудно. С ним мало считались. Работал он в тишине, ни к кому не приставал. Но даже если бы его музей и не приносил большой пользы, то разве самое существование такого человека не было для местных людей, особенно для молодежи, примером преданности делу, скромности и любви к своему краю?
Недавно я нашел список замечательных людей, который я составлял для этой книги. Он очень велик.
Я не могу привести его полностью. Поэтому я выберу из него наугад только несколько писателей.
Рядом с именем каждого писателя я делал короткие и беспорядочные заметки о тех ощущениях, какие были связаны у меня с тем или иным писателем.
Я приведу здесь для ясности некоторые из этих записей. Я привел их в порядок и увеличил.
Чехов
Его записные книжки живут в литературе самостоятельно, как особый жанр. Он мало ими пользовался для своей работы.
Как интересный жанр существуют записные книжки Ильфа, Альфонса Додэ, дневники Толстого, братьев Гонкур, французского писателя Ренара и множество других записей писателей и поэтов.
Как самостоятельный жанр записные книжки имеют полное право на существование в литературе. Но я, вопреки мнению многих – писателей, считаю их почти бесполезными для основной писательской работы.
Некоторое время я вел записные книжки. Но каждый раз, когда я брал интересную запись из книжки и вставлял ее в повесть или рассказ, то именно этот кусок прозы оказывался неживым. Он выпирал из текста, как нечто чужеродное.
Я могу это объяснить только тем, что лучший отбор материала производит память. То, что осталось в памяти и не забылось, – это и есть самое ценное. То же, что нужно обязательно записать, чтобы не позабыть, – менее ценно и редко может пригодиться писателю.
Память, как сказочное сито, пропускает сквозь себя мусор, но задерживает крупинки золота.
У Чехова была вторая профессия. Он был врачом. Очевидно, каждому писателю полезно было бы знать вторую профессию и некоторое время заниматься ею.
То, что Чехов был врачом, не только дало ему знание людей, но сказалось и на его стиле. Если бы Чехов не был врачом, то, возможно, он бы не создал такую острую, как скальпель, аналитическую и точную прозу.
Некоторые его рассказы (например, "Палата № 6", "Скучная история", "Попрыгунья", да и многие другие) написаны как образцовые психологические диагнозы.
Его проза не терпела ни малейшей пыли и пятен. "Надо выбрасывать лишнее, – писал Чехов, – очищать фразу от "по мере того", "при помощи", надо заботиться об ее музыкальности и не допускать в одной фразе почти рядом "стала" и "перестала".
Он жестоко изгонял из прозы такие слова, как "аппетит", "флирт", "идеал", "диск", "экран". Они вызывали у него отвращение.
Жизнь Чехова поучительна. Он говорил о себе, что в течение многих лет выдавливал из себя по каплям раба. Стоит разложить фотографии Чехова по годам – от юношества до последних лет жизни, – чтобы воочию убедиться, как постепенно исчезает с его внешности легкий налет мещанства и как все строже, значительнее и прекраснее делается его лицо и все изящнее и свободнее его одежда.