— Здравствуй, мой Людо.
Я поцеловал её. Военный шофёр сидел к нам спиной.
— Обо мне здесь многое говорят, правда?
— Знаешь, я немного глуховат.
— Говорят, что я любовница фон Тиле.
— Говорят.
— Это неправда. Георг — друг моего отца. Наши семьи всегда дружили. Надо мне верить, Людо.
— Я тебе верю, но мне наплевать.
Она с жаром начала говорить о своих родителях. Благодаря Георгу они ни в чём не терпят нужды.
— Это изумительный человек. Он откровенный антифашист. Он даже спасал евреев.
— Это понятно. У него две руки.
— Что ты хочешь сказать? Что ты болтаешь?
— Это не я болтаю, а Уильям Блейк. Блейк написал об этом поэму. "Одна его рука была в крови. Другая держала факел". Почему ты не заходишь ко мне?
— Я приду. Знаешь, мне нужно возродиться. Ты обо мне думаешь немного?
— Мне случается не думать о тебе. У каждого бывают минуты пустоты.
— Я чувствую себя немного потерянной. Не знаю даже, где я. Я слишком много пью. Хочу забыться.
Я взял у неё из рук книгу и пролистал её.
— Кажется, никогда ещё французы столько не читали, как теперь. Знаешь, господин Жолио, владелец книжной лавки…
— Я его знаю очень хорошо, — сказала она с неожиданной горячностью. — Это мой друг. Я почти каждый день хожу к нему в лавку.
— Так вот, он говорит, что французы набрасываются на поэзию с мужеством отчаяния. Как твой отец?
— Он полностью потерял связь с действительностью. Полная атрофия чувствительности. Но надежда есть. Иногда у него бывают проблески сознания. Может быть, он придёт в себя.
Я не мог не испытывать некоторого восхищения Стасом Броницким. Этот аристократический альфонс нашёл довольно необычное средство, чтобы отгородиться от низменной действительности. Жена и дочь оберегали его от всякого соприкосновения с отталкивающей исторической эпохой. Настоящая избранная натура.
— Никогда не видал такого хитреца, — сказал я.
— Людо! Я тебе запрещаю…
— Прости меня. Это моя мужицкая сторона. Видно, у меня наследственное озлобление против аристократов.
Мы сделали несколько шагов, чтобы подальше отойти от шофёра.
— Знаешь, Людо, всё скоро переменится. Немецкие генералы не хотят войны на два фронта. И они ненавидят Гитлера. Однажды…
— Да, я знаю эту теорию. Я уже слышал, как её излагал Ханс накануне захвата Польши.
— Надо ещё немного времени. Немцам пока ещё недостаточно трудно.
— Действительно.
— Но я добьюсь.
— Добьёшься чего?
Она замолчала, глядя прямо перед собой.
— Мне нужно ещё немного времени, — повторила она. — Конечно, это очень трудно, и я иногда сомневаюсь и теряю уверенность… Тогда я пью лишнее. Я не должна. Но я уверена, что если немного повезёт…
— То что? Если немного повезёт, то что?
Она зябко завернулась в свои польские цвета.
— Я всегда хотела что-то сделать из своей жизни. Что-то большое и… страшно важное… Какое живучее наваждение!
— Да, — сказал я. — Ты всегда хотела спасти мир. Она улыбнулась:
— Не я, а Тад. Но кто знает…
Я так хорошо знал это её немного загадочное, непроницаемое выражение, то, что Тад называл когда-то "вид как у Гарбо".
— Может, это буду я, — спокойно сказала она.
Всё это было так жалко. Она едва держалась на ногах, и мне пришлось помочь ей сесть в машину. Я положил ей на колени плед. Ещё минуту она молчала, держа маленький томик Аполлинера, с улыбкой на губах. И вдруг повернулась ко мне в горячем порыве, и я удивился, до чего у неё серьёзный, почти торжественный голос:
— Верь мне, Людо. Вы все верьте мне ещё немножко. Я добьюсь. Моё имя войдёт в историю, и ты будешь мною гордиться.
Я поцеловал её в лоб.
— Ну, ну, — сказал я. — Ничего не бойся. Они жили счастливо, и у них было много детей. Мне нет оправдания. Я не придал никакого значения словам той, кого в "Прелестном уголке" называли "эта бедная молоденькая полька со своими немцами". "Всё те же фантазии и химеры", — подумал я. Я стоял со своим велосипедом у обочины, грустно глядя вслед удаляющемуся "мерседесу". "Моё имя войдёт в историю, и ты будешь мною гордиться…" Это было слишком нелепо. Мне казалось, что Лила в своём падении нуждалась в "придумывании себя" ещё больше, чем прежде, в "Гусиной усадьбе" и на берегу Балтийского моря, — упавшая на землю разбитая мечта ещё слабо трепыхала крылышками. У меня не было никакого подозрения, никакого предчувствия. Возможно, это объяснялось суровыми требованиями нескольких лет борьбы, когда приходилось "сохранять здравый смысл", и мне теперь не хватало безумия. Я и не догадывался, что среди всех наших улетевших воздушных змеев один, родом из Польши, поднимется выше и будет ближе к тому, чтобы изменить ход войны, чем все остальные, затерявшиеся в поисках несбыточного.
Глава XXXVIII
Я не видел Лилу несколько месяцев. Лето 1942-го было поворотным моментом в подпольной борьбе: в одну только ночь в районе Фужроль-дю-Плесси "дьявол явился шесть раз" —согласно секретному коду это означало, что шесть раз с парашютом сбрасывали оружие, больше всего контактные мины, противотанковые ружья и миномёты. Оружие надо было прятать за несколько часов. В Севане моего одноклассника Андре Фернена схватили с пятьюдесятью зажигательными пластинками — он успел проглотить свою ампулу с цианистым калием. Сейчас все эти факты так широко известны, что о них забывают. В наших краях без конца шли обыски, и Ла-Мотт тоже не обошли — то ли кто-то указал на ферму, то ли гестапо чуяло в Амбруазе Флери естественного врага. Обыски не дали никакого результата, например, "тайник" Бюи, где прятался Бруно, функционировал до самой победы. В мастерской Грюберу попался наш старый "Золя", забытый в уголке, со словами "Я обвиняю", расходящимися лучами вокруг его головы, но Грюбер его не узнал и ограничился тем, что спросил: