Побежал какой-то человек в замусоленной спецовке, спрашивая: "Где багажный?", потом вышел дежурный в малиновом картузе, ударил в колокол, и мы поехали. В 12 часов в Киеве. Вокзал, толкотня, шум; возле касс — ад, чистилище и рай, не хватает только Данте. Прусь и я. Билетов нет. Кто-то бьет себя в грудь и клянется, что ему нужно срочно охать в Новоград-Волынский, его отжимают. Ругань, крики, сюрчки блюстителей порядка, красные от жары морды, чемоданы, узлы, дамские шляпки, бритые военные затылки, вспотевшие физиономии носильщиков, полотняные обшитые мешки с яблоками, возле которых стоят бабы в ожидании московского поезда; путаница, толкотня и истерический крик:
"Насте, а ти мій мішок взяла?"
"А ти мені казала?"
Одарка лезет в толпу и вдруг видит свой мешок целым. На лице у женщины выражение счастья. В мешке — центнер веса. Какой дурак его возьмет?
Смотрел я на эдакие кадры и пошел на авантюру, "закомпостировал" билеты через "мать и ребенка". Посадка. Люди бегут к вагону, давят друг друга, какая-то девочка лет шести орет во все горло: "Где моя бабушка?" Юрик вцепился мне за штаны, боясь потерять папу, у меня в обеих руках чемоданы, Юрика бери хоть зубами, по-волчьи. Влезли. В проходе люди, пройти нельзя. Плацкарты нет. Стоим. Ребенка Лена держит на руках. Возгласы:
"Проходите, чего стали!"
"Куда, на голову, что ли?" Стоим...
"Товарищи, пропустите. Я проводник. Поезд отправлять надо... " "Без тебя отправят... "
Скрежет колес. Двинулись. Пробка начинает рассасываться. Какой-то мужчина интеллигентного вида ропщет: "Прошу не толкаться".
"А ты не стой на проходе. Вырядился, как на бульваре". "Вы, товарищ, повежливей". И дальше:
"Ты чего тут развалился? У тебя плацкарта есть? Это мое место, слазь".
"А ты чем лучше меня, что будешь лежать, а я буду в углу жаться?" "У меня плацкарта. Это мое законное место".
Приходит проводник, сгоняет с полки нахального товарища, тот берет свой чемодан, тянет буквально по головам пассажиров и все так же продолжает спрашивать:
"Чем я хуже тебя?"
Публика безмолвствует на этот вопрос. Я заглядываю под среднюю полку, пять человек, по-видимому рабочих, тесно жмутся друг к другу. "А ну, хлопцы, потеснитесь, ребенка уложить надо". "Гм. Еще уложить? Тут хоча б сісти де було". "Ничего, потеснитесь".
Один, по-видимому, совестнее всех, уступает место:
"Пусть малыш спит. Пошли, ребята, в тамбуре покурим... "
Едем. Елена сидит... Юра спит, я стремлю в проходе, опершись руками о полку. Проводник, слышно по говору — львовский. Это юркий, маленький человек, движется по проходу, разносит плацкартным постели, беспрерывно повторяя: "Прошу, прошу... "
"Что ж это вы,— спрашиваю я,— что это у вас за беспорядок? Сесть негде... "
Проводник начинает объяснять, что Южная железная дорога якобы незаконно украла у Западной дороги 300 вагонов и перекрасила их в красный цвет. Я наливаюсь бешенством. Какая мне в конце концов
разница, в какой цвет перекрашены эти вагоны, мне ехать нужно, притом — по-человечески. В Дубно вагон освобождается, ехать стало легче. Во Львов приехали в 11.30 дня, поезд на Каменку идет в 7 часов вечера. Очень весело... Ждать поезда не хочется, едем на автобусную станцию. Юра спрашивает: "Папа, куди ми їдемо? В Полтаву?" О, счастье. Через 10 минут уходит автобус. Погружаемся. Два часа блювотной тряски, Юрик вцепился в сиденье, нет сил оторвать, глаза сонные... Наконец, Каменка... Вот здесь и сижу. И пишу тебе письмо...
Теперь вот что: ты, братец, не стесняйся и пиши, как живешь, а главное проэкспериментируй, когда тебе всего нужнее будут деньги. В начале месяца, в середине или в конце. Деньги тебе я высылать буду по твоей просьбе; когда захочешь, пока больше 100 в месяц не могу. Первый куш отхватишь, по-видимому, числа 15-20, может быть, и раньше, постараюсь раньше, потому что знаю, денег у тебя сейчас или нет вовсе, или очень мало. Ты пиши, ничего от меня не скрывай пожалуйста, а то я тебя знаю: надуешься и будешь молчать, а то, чего доброго, соль грузить на вокзал попрешься.
В Шиловку еще не писал... Напишу на днях. Вот характер: обиды прощаю, но забыть никак не могу...
Пиши, пожалуйста, подробней о своей жизни и впечатлениях. Помни, что письма — это хорошие упражнения для будущего литератора, очеркиста, коим хочу тебя видеть и верю, что что-нибудь эдакое из тебя выучится, только, душа моя, учись прилежно, приглядывайся, принюхивайся...
Толкачевку знаю, жил в 29 корпусе. А внизу — Журавлевка. Да, ночью в огнях, красиво. Правда? Прости, Гриша, я сегодня сильно устал и, вижу, довел тебя до чертиков своей "предлинною хворостиною", слов.
Жму руку.
Григорий I".
16.11.58
"Неисправимый брат мой!
С верой в человечество и непогрешимость пресвятых дев ожидал я от Тебя, о, великий Моурави, длинного письма; не дождался и, убедившись в том, что лучшее средство самоискупления само искупление, взялся за перо, дабы невиновным быть в предолгом молчании. К этому побудило два обстоятельства. 1. Погода на дворе прегадкая: дождь, сырость, слякоть... Пойти некуда. По стеклам окон чьи-то слезы текут... Одным словом, в такую погоду пишут предлинные письма всем родным и знакомым; пропивают всю получку до копейки; поэты садятся за романы в стихах; драматурги сокращают монологи и вынянчивают мысль о самоубийстве, ибо пьеса не идет-с. Ни один театр не принимает-с. Поелику я прозаик, то сел за письмо. Это первое обстоятельство резюмирую: погода. Второе. Не дольше как "вчерась" видел тебя во сне (ей-богу, не вру) в виде тореадора в схватке с черным быком. Вместо красного плаща на тебе был обыкновенный "лантух", к тому в нескольких местах рваный. Отсюдова я сделал вывод, что ты болен, следуя убеждениям бабы Базарыхи, которая говорила: "Приснилась мені, сусідоньки, чорна корова. Я за нею, а вона на гатку та реве-реве. Коли ж воно з Василем погано: оженився".
Вот, после вступления, так сказать, экспозиции, перехожу к главному. Почему от тебя ни слова о каникулах? Где и как ты их провел? Сохранял ли образ божеский или ходил пьян, образина? Чтобы — ани-ни. Слышь? Паче всего — здоровье береги, чижик тебе его не разыщет, коли потеряешь. И вообще, что за мода молчать и ни слова о состоянии своем? Непоправимый лентяй. Ну, хватит. Разругался.