Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 75 з 624

Старицький Михайло

– Все передам, все сделаю, брате, – ответил угрюмый Ганджа.

Богдан сжал ему руку, подошел к Кривоносу и Чар ноте, снял с головы высокую шапку и, поклонившись всему казачеству, произнес голосом твердым и громким:

– Панове, едем! Я ваш!

– На Запорожье! – как один голос раздался восторженный крик множества голосов, и сотня обнаженных сабель взвилась над его головой.

14

Морем разлился Днепр и неудержимо несет свои мутные воды; кружится водоворотом у круч, режет песчаные берега, бросается боковою волною на потопленные острова и мчится бурно серединой. На огромном водном пространстве мережатся то сям, то там верхушки верб и осин: в иных местах низкорослый верболоз и красно синяя таволга, унизанные изумрудною зеленью, колышутся волнами, словно засеянные на воде нивы; изредка, в одиночку, угрюмо торчит из воды своею обнаженною чуприной либо дуб, либо явор, а там дальше – синева разлитых вод сливается с туманною далью.

Только правого, более высокого берега не одолеть разгулявшемуся Днепру; обвил буйный многие острова своими пенистыми волнами, да не осилит гранитных глыб: гордо они выставили свою каменную грудь против стремнины и защищают любимцев своих казаков запорожцев. Издавна уже поселились те на этих диких гнездах орлиных и оживили удалью глушь, а теперь пестрою толпой копошатся на берегу наибольшего острова. Все они заняты усиленной работой – постройкой флотилии чаек. Ласковое весеннее солнце обливает яркими лучами и одетую в нежный наряд природу, и кипящую пестрою картиной на берегу жизнь. Словно муравьи, рассыпались запорожцы, разбились на разные группы и хлопотливо работают, снуют по берегу и по лугу: одни выдалбывают для оснований чаек громаднейшие стволы столетних лип, другие пилят ясень и берест на доски, третьи смолят и паклюют оконченные, сбитые чайки, некоторые по колени в воде тянут веревками бревна на берег, а иные на легких челнах ловят их по Днепру. Во многих местах на берегу пылают и дымятся костры: здесь в котлах кипятят смолу, там кашевары готовят обед, а вон, под лесом, парят для обручей лозу. Шум, говор и гам стоят в воздухе, и разносятся далеко эхом перебранки; крики заглушаются стуком топоров и молотов из длинного ряда кузниц; из ближайшего острова доносится треск падающих деревьев. По временам прорезывает весь этот гам или зычный крик с острова: "Лови! Переймай!" – или удалая, затянутая могучим голосом песня.

По одеже группы пестрят живописным разнообразием: между серыми из простого сукна свитками краснеют во многих местах и дорогие жупаны, и бархатные кунтуши, и турецкие куртки, между синими жупанами яркими пятнами белеют шитые золотом и шелками сорочки... А на самом припеке в живописных позах лежат и покуривают люльки совершенно обнаженные казаки, блистая своим богатырским, словно из бронзы вылитым телом. Издали весь этот копошащийся люд кажется тучей красненьких, весенних жучков, прозванных в Малороссии казачками.

В северной части, внутри острова, растет лесок вековых дубов, ясеней, грабов, а ближе к самой круче Днепра кучерявится уже светлою зеленью более молодая поросль кленов. Здесь под присмотром опытного старого чайкаря Верныдуба рубятся тонкие и высокие деревья на мачты, а в леску небольшая кучка Казаков рубит величественный ясень под корень. С трех сторон врезывается сталь секир в его мощную грудь; при каждом ударе влажные белые щепки летят в сторону, дерево вздрагивает и издает короткий, глухой стон; зияющие раны проникли уже глубоко внутрь и скоро коснутся сердцевины.

– Проворней, братцы, проворней! – командует седоусый казак Небаба{119}, заведующий рубкой. – Через десять дней поход, а нам еще нужно четыре чайки построить. Гей! – взглянул он на ясень, – полезай там, который из новых, молодших, да закинь веревку за ветви: нужно, братцы, валить дерево вон в ту сторону; там способнее будет отесывать, а то, гляди, чтоб оно не шарахнуло в гущину, тогда, кроме лому, ничего путного не выйдет.

– Да, оно как будто бы действительно норовит на гущину гепнуть, – глубокомысленно соображал, вонзив топор в ясень и раскуривая свою люльку, мрачный, средних лет запорожец, весь испещренный шрамами, Лобода. – Сюда, ко мне как будто и накренилось, и уже трохи хрипит... должно, скорую смерть чует, – присматривался он, поднявши голову к вершине, – качает уже, братцы, качает... А что же не лезет никто?

Переглянулись недавно прибывшие Иван Цвях и Гузя, почесали выбритые затылки, повели плечами, а лезть не решились.

– Что же вы, гречкосеи, чухаетесь, а лезть не лезете? – прикрикнул на них седоусый Небаба.

– Да боязно, – несмело ответил Гузя, – вон где высоко начинаются голья... Вскарабкаться то можно, – а вот как вместе с деревом шлепнешься, так только мокрое место останется.

– Ишь, отъелся на хуторах галушками, так и вытрусить их не хочет, – ворчал дед. – Коли уходил от ляшского канчука к братчикам, так не затем, чтобы нежиться, а затем, чтобы закалить свою силу и удаль, чтобы приучить себя ежедневно смотреть на курносую смерть, как на потаскушку, и презирать ее, вот что! А то мокрое место! Сухенькое любишь? Перину тебе подостлать, что ли?

– Полезу я, – отозвался средних лет запорожец, с благородными чертами лица, легший было под ясенем отдохнуть и покурить, – ведь я тоже не из давних.

– Нет, что ты, Грабина, – остановил его Небаба. – Лежи: не пристало тебе, при твоих летах, по деревьям царапаться, – ты и так уже заслужил отвагою славу... А вот эти молодые лантухи...

– Да я не то, – оправдывался сконфуженный Цвях. – Оно, конечно, кто говорит, только вот, если подумать, как будто... а оно, конечно, плевать! Ну все же, если бы кто легкий полез, чтоб, стало быть, дерево выдержало. Вон, примером, хоть он! – указал храбрец на молодого хлопца, бежавшего веселою припрыжкой к кленовому леску.

– Да, это верно! – заметил Лобода, выпустив люльку изо рта. – Гей! Морозенко! – махнул он рукой. – Стой, чертов сын! Куда ты? Слышишь, Олексо? Го го! Сюда!

Хлопец, услыхав крик, остановился и повернулся к кричавшему: это был наш знакомый Ахметка, немного возмужавший, окрепший, но с таким же беспечно детским выражением лица и приветливою улыбкой.