Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 472 з 624

Старицький Михайло

– А! Посол? От Богдана? – воскликнул радостно Кисель, подняв руки. – Зови сюда поскорей этого посла...

Все, возбужденные страшным любопытством, притихли и сгруппировались почтительно возле хозяина.

XXX

Через минуту в широко распахнутую дверь вошел в сопровождении джуры высокий, широкоплечий козак в роскошном уборе; его бронзовое, скуластое лицо, украшенное почтенным шрамом, зиявшим на бритом челе, дышало надменною отвагой; спускавшийся с макушки длинным жгутом оселедец был ухарски закручен за ухо и говорил о презрении ко всему его владельца, а полураскрытые губы, прикрывавшие ряд выдавшихся лопастых зубов, свидетельствовали о неукротимости его нрава.

Появление этой внушительной фигуры произвело на присутствующих удручающее впечатление. Козачий посол окинул всех злорадным, презрительным взглядом и, подошедши по указанию джуры к хозяину, отвесил ему почтительный, но умеренный поклон и произнес с гордостью:

– Ясновельможный гетман войска Запорожского и всех украино русских земель шлет привет тебе, шановный воевода, а вместе с ним и лыст своей ясной мосци, – протянул он руку со свитком бумаги, к которой была привязана на шелковом шнурке восковая печать.

Сдержанный ропот негодования, как шелест сухой травы, пронесся по зале и смолк; козак, улыбнувшись, метнул направо, налево глазами и остановил их вопросительно на хозяине. Длилась минута молчания. Кисель, не спеша, взял из рук посла свиток и ответил наконец несколько смущенным голосом, желая придать ему снисходительный тон:

– Благодарю вашего гетмана за приветствие и с особенным удовольствием принимаю его лыст, свидетельствующий, во всяком случае, о внушенном ему богом желании смирить свою гордыню и войти в переговоры о смене брани на ласку и мир в несчастной отчизне, которую он...

– Ясновельможный, богом данный нам гетман печется о благе обездоленной нашей страны, – прервал его несколько резко козак.

– Посмотрим, – запнулся Кисель, остановленный в потоке своего красноречия, и, бросивши на козака острый взгляд, спросил сухо: – А как посла звать?

– Ганджа, – оборвал тот.

– Так я отпущу на время пана Ганджу в другие покои, – сделал знак джуре рукою Кисель, – отдохнуть и подкрепиться с дороги, а мы с шановным рыцарством прочтем тем часом гетманский лыст {398} и дадим свой ответ.

Посол поклонился хозяину и, отвесив несколько небрежный поклон всему собранию, с достоинством вышел из залы.

– Хам! Зазнавшееся быдло! Бестия! – пронеслось по уходе посла; но Кисель развернул лыст, и все смолкли, обступили воеводу и, затаив дыхание, начали слушать велеречивое послание хлопского гетмана. Письмо было написано во вкусе того времени – витиеватым, высокопарным слогом и начиналось с похвал мудрости и прозорливости русского государственного вельможи и с излияний своей преданности общей матери Речи Посполитой и пожеланий ей всяких благ. Далее шли сердечные признания гетмана, как скорбит и тоскует душа его по причине этой предельной брани, возникшей между братьями, на горе и на позор дорогой всем отчизне, что слова преславного воеводы, начертанные в полученном им лысте: "Чем, мол, виновато отечество, которое тебя воспитало, чем виноваты домы и алтари того бога, что дал тебе жизнь?" – легли огненным тавром на его сердце и жгут, но что при всем смирении своем он не может принять вины ни на себя, ни на мирных и преданных отчизне козаков, а видит ее в жестокости и своеволии панов, не уважавших ни законов, ни распоряжений своего короля. "Мы начали войну, – писал он, – по воле его ясной мосци. Нам дали денег для построения чаек, приказали готовиться к войне, обещали установить права, а взамен того стали паны нас еще пуще и жесточе угнетать; жалобы наши не находили ни суда, ни защиты, и мы вынуждены были взяться за оружие, так как и сам блаженной памяти король наш подсказал это".

– Изменник, предатель! Это они вместе с коварной лисой Оссолинским развели этот ужасный пожар! – вырвались у окружающих возмущенные крики.

– Не будемте, панове, трогать священного имени почившего, – поднял голос Кисель, – он теперь перед нелицеприятным судом и дает ответ в своих словах, если они были действительно произнесены, а канцлер наш Оссолинский тут ни при чем, – он совершенно оправдался перед сеймом {399}: да и действительно, не мог же он ведать, что говорил Хмельницкому с глазу на глаз король? А сознаться ведь нужно нам, панове, что наше рыцарство не ставило и в грош короля и презирало чернь... ну, терпение многострадальных наконец и истощилось...

– Но они, презренные, – крикнул Любомирский, – мало того, что взялись за оружие, – накликали еще на нашу отчизну для грабежей нечестивых, поганых татар!

– Эх, княже, – вздохнул воевода, – маршал Казановский говорил, что "можно обратиться за помощью и к самому аду, лишь бы избавиться от тех угнетений и мук, которые терпели козаки и народ"; а я скажу, что волка за уши не удержишь, а толпу народа можно укротить и повести куда угодно, если воспользоваться временем и обстоятельствами.

Все замолчали, но в устремленных исподлобья на Киселя взорах засветилось не смущение и сознание своей вины, а скорее затаенная злоба, бессильная, в силу печальных событий, разразиться грозною бурей.

Кисель начал снова читать:

– "После славных битв при Кодаке, Желтых Водах и Корсуне, – стояло дальше в лысте, – мы вложили в ножны свой меч и предались неутешным слезам о безвременно погибшем благодетеле нашем, найяснейшем короле, – устрой его душу, господь, в селениях горних, – а твои, славный воевода, лысты и лысты нашего канцлера уязвили, докоряли нашу совесть и смирили обещаньями милости и правды разнузданный гнев черни; ведь все мы только и желаем получить наши старые права, не мечтая ни о чем большем, и не думаем нарушать верности правительству и Речи Посполитой".

– Я начинаю убеждаться, что пан воевода прав и его мудрая политика имеет воздействие, – заявил громко князь. – Из письма видно, что у этого Хмеля проснулась совесть, и он униженно просит лишь об отнятых у козаков привилеях.

– Да, слава пану Адаму, слава нашему брацлавскому воеводе! – отозвались радостные голоса.