Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 92 з 624

Старицький Михайло

– О панотче, – подхватила и Ганна, чувствуя, как снова пробуждается в ней и надежда, и вера под влиянием этих твердых и горячих слов, – за себя можно прощать, но за других, за детей невинных, за осиротелых вдов – разве за них можно прощать? Чем виноваты они? Чем они заслужили такую кару?.. Господь благ и милостив, и эти зверства не от него.

– Господь и сына своего распял на кресте для блага людей, – ответил тихо священник, устремляя на нее светлый и печальный взгляд.

– Но распявшие его прокляты навеки! Проклятье упало и на них и на их детей! Так прокляты и мучители наши, прокляты вовеки гонители веры, – вскрикнул Богун, – и нет к ним снисхождения ни в одной казацкой душе!

– Что значат наши мирские страдания и горести перед великой божьей тайной, которая нас ждет впереди?..

– Живой о живом думает! – перебил старика Богун горячим возгласом. – И покуда мы живы, не позволим ругаться над верой своих отцов!

– Ростовкмачить бы всем им головы! – вскрикнул вдруг отец диакон, приподымаясь на лаве.

– Отец диакон, – остановил его с укоризной священник и, положивши руку на его богатырское плечо, проговорил тихо: – Ты служитель алтаря! – Затем он перевел свои глаза на Богуна и Ганну: – Дети мои, и великие мученики не меньше нас стояли за веру, но безропотно несли свой крест.

– Святые они были, панотче, и нам, грешным, того не понять, – ответил запальчиво Богун. – Да разве бы вы, панотче, молчали, когда бы на ваших глазах резали вашу жену, ваших детей? Да разве бы вы не защитили сирот и малюток? Разве бы вы позволили осквернить святой храм на ваших глазах?!

– Поднявший меч от меча и погибнет, – тихо, но строго произнес старик.

– Да, и погибнет! – вскрикнул Богун, – но кто его поднял? Не мы! На нас подняли, так пусть и гибнут поднявшие его!!

Старик опустил печально голову; его седые волосы рассыпались по плечам и свесились на грудь, руки упали бессильно.

– Не знаю... – прошептал он тихо, – далеко уже ушел я от жизни, много мне непонятного здесь... – Он вздохнул и добавил чуть слышно: – Я знаю только одно: прощать, прощать и прощать...

Вся фигура его была в эту минуту так беспомощна, так жалка, а голос звучал так безропотно и тихо, что Ганна почувствовала невольно, как слезы выступают ей на глаза.

– Панотче! – прижалась она губами к его высохшей, маленькой, желтой руке. – Господь нас услышит, господь помилует нас!

– Помилует, помилует, всех помилует! Кого здесь, а кого там! – поднял старичок вверх глаза.

Все замолчали. Старушка дьяконица вздохнула несколько раз и, отнявши от лица правую руку, подперла щеку левой рукой. Богун задумчиво крутил свой черный ус; диакон угрюмо сопел, и его полная грудь и большой живот тяжело поднимались под холстинковым подрясником, а старичок священник тихо кивал головой, словно вспоминал что то далекое, далекое, чуждое всем собравшимся здесь...

Наконец Богун поднялся с места.

– Спасибо, панотче, за вечерю!

– Что? За вечерю? Не мне, не мне, – очнулся старик, – а им, – указал он на диакона, – я здесь и сам гость...

– Ну, как таки можно? – воскликнули разом и толстый диакон, и тощая дьяконица; но батюшка усмехнулся приветливо и, махнувши рукою, прибавил, как бы извиняясь перед гостями, – вон они уж и пойдут у меня, и пойдут!..

– Спасибо и вам, добрые люди, – поклонился Богун в сторону диакона, – за хлеб, за соль и за вашу ласку... А мне дозвольте, панотче, оставить вам вот это, – развязал он ременные тясьмы своего гаманца и выбросил на стол горсть червонцев, – чтобы люди православные без слова божьего не оставались. Покуда, – Богун понизил голос и окончил таинственно, – покуда из старого падла не вырастет новая трава.

– Спасибо, спасибо, мой сыну! – обрадовался старик, и все лицо его приняло детское, светлое выражение, а в голосе задрожали слезы. – Вот и милость господня, господь не оставляет нас! Уж, кажется, как плохо приходится, а смотришь – и поддержит его благая рука. А ты не умеешь смиряться, отец диакон, не умеешь. Что ж, будешь и теперь роптать?

– И от меня, панотче, примите, – доложила Ганна к деньгам Богуна и свои червонцы; но растроганный старичок решительно отодвинул ее руку. – Нет, нет, дитя моё, ты уж и так поистратилась, а перед тобой еще долгий путь; мало ли что может случиться в дороге?

Однако Ганна стояла на своем так твердо, что батюшке пришлось согласиться.

– Бог нам послал вас, и пусть же всеблагий благословит вас за ваше добро, – произнес он, подымая к небу глаза, – теперь услышим и мы "Христос воскресе!". А то я уже давно думаю, чем бы на велыкдень заплатить, нечего и продать, а тут сам господь вас и прислал.

– Стоит об этом говорить, панотче, – поднялся Богун, – слава богу, что есть еще чем помочь.

Он прильнул к старческой, высохшей руке и потом, отвернувшись, произнес смущенно в сторону:

– Я теперь пойду; надо своим хлопцам раду дать, вы ж, паниматко, не заботьтесь мне стлать постель: ляжем с хлопцами на дворе; нам еще надо коней опорядить, да и завтра пораньше встать.

Богун вышел. Через несколько минут вслед за ним поднялась Ганна.

– Куда ты, дитя мое? – спросил батюшка.

– Пойду пройдусь, панотче, воздухом подышу.

– Ну, иди, иди, голубка, а я тем временем постельку приготовлю, подушечки собью, – зашамкала старушка, распахивая перед Ганною двери.

Ночь раскинулась над землею темным, звездным покровом. Ганна вышла в маленький садик, окружавший дьяконов дом. Ни дорожек, ни куртин не было в нем. Она пошла по мягкой траве, задевая то плечом, то головою за низкие ветви малорослых дерев. Деревья стояли неподвижные, полусонные, раскинувши в томной неге отягченные душистыми розовыми цветами ветви; казалось, они погружались в теплые волны весеннего воздуха, боясь шевельнуться, боясь отряхнуть с себя дивное и тайное очарование налетевшей весенней ночи. От нечаянного прикосновения Ганны ветви их вздрагивали, и тогда на шею, на плечи ее слетали, словно полусонные поцелуи, лепестки душистых цветов. Ганна шла дальше и дальше. Вот и конец небольшого садика; у ног ее крутой обрыв. Там внизу, у подножья его, разметалась, раскинулась, согретая за день солнечной лаской, река. Темное стекло вод неподвижно лежит и тускло блещет стальными изгибами, сливаясь вдали с темным, дымчатым горизонтом. Река не плывет, а дремлет, прислушиваясь в полусне к пробуждающейся кругом жизни. От лучей больших звезд спустились в ее глубину бледные, трепещущие нити. А там, за рекою, смутно темнеют крутые берега, луга и леса. Ганна опустилась на пригорок и забросила за голову руки. Вот мимо нее пронесся со сдержанным жужжанием большой крылатый жук; шевельнулась трава; соловей робко щелкнул вдали... и Ганна чувствует, что нет в этой ночи тишины и покоя, как нет покоя в глубине ее души. Не спит, не спит эта ночь... Она замерла, она притаилась, прислушиваясь к великой, чарующей весенней тайне, непонятной ни Ганне, ни ей.