Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 477 з 624

Старицький Михайло

– Да верно ли? – усомнился кто то в чумарке, средних лет сильный брюнет. – Теперь то, пока нет коронных войск а то и панов, добром их распорядиться не штука, а как налетит с командами шляхта, так тогда и затрещат наши шкуры, да так, что и ясный гетман не полатает.

– Ах ты пес с панской дворни! – прикрикнул на него грозно козак. – Да разве гетман наш испугается всех панских команд вместе даже с тобой? Он и гетманов ляшских заструнчил, как волков, а шляхтою гатит плотины. Да как вы таких лакуз терпите?

– Да шут его знает, откуда он и взялся! – загалдели кругом. – Убирайся ка к нечистой матери или к своим панам, – поднялись ближайшие кулаки.

– Лицо как будто знакомое, – шепнул деду хлопец.

– Стойте, добрые люди, – струхнула чумарка, – к каким папам я пойду, коли троих сам повесил? А если расспрашиваю, так чтоб не попасться в лабеты!

– А! Коли сподобился вешать, так побратим, – протянул ему козак руку, – а насчет приказу гетманского не сумлевайтесь: вот вам и универсалы за ясновельможною печатью. Кто умеет из вас читать?

Все переглянулись и молчали.

– Да вот несите какому либо дьячку либо монаху, – посоветовал козак, – они же святое письмо читают, так должны разобрать и гетманское.

Часть слушателей пошла с универсалом разыскивать по всему монастырю грамотного, а оставшиеся расспрашивали все таки козака насчет своих загонов и польских команд,

– Польских команд, братцы, и в заводе нема, – уверял со смехом козак, – чтоб мне корца меду не видеть!.. Там дальше, на Волыни и в Киевщине, так за сто таляров не найдешь и паршивенького ляшка, а корчмарей так уж даже сами жалеем, что не оставили какого либо на расплод... А наших загонов... так где крак, там и козак, а где байрак, там сто козаков!

– А не знаешь ли, славный козаче, кто тут поблизу? – спросил дед, понукаемый давно хлопцем.

– Да вот за Корцом стоит подручный Кривоноса, полковник Чарнота, а по сю сторону Корца хозяйничает наш славный атаман Морозенко.

– Морозенко? Диду! Олекса! – крикнула вне себя от радости Оксана, забывши совершенно, где она находится. – Значит, умолила я, упросила бога!

– Цыть! – зажал ей дед рукой рот. – Забыла, что хлопец? Тут ведь жоноте и быть нельзя, – шептал он ей на ухо, – пойдем вон до кобзаря, чтобы еще лиха не сталось...

В темноте и сутолоке дед незаметно увлек ее в другую сторону, где слепой бандурист восторженным голосом пел новую народную думу:

Ой почувайте і повидайте, що на Вкраїні повстало,

Що за Дашевим під Сорокою множество ляхів пропало.

Перебийніс водить немного – сімсот козаюв з собою.

Рубає мечем голови з плечей, а решту топить водою {401}.

Дед с восторгом слушал слепца, произносившего каждую фразу с особенным выражением; толпа с шумными одобрениями воспламенялась, а Оксана. она ничего не слыхала и не слушала: в ее груди звучала таким всезаглушающим аккордом охватившая ее радость, каким может быть лишь порыв первого молодого счастья.

Между тем в маленькой келье, уставленной почти сплошь образами, так что она скорее выглядела часовней, при тихом мерцании двух лампад беседовал с игуменом монастыря какой то гость или богомолец. Красноватый свет падал на его широчайшую спину, облеченную в странного вида хламиду, опоясанную широким кожаным поясом, за которым засунуты были два пистоля; с левого бока этой мощной фигуры висела, протянувшись по полу, огромная кривая сабля; из под откинутой длинной полы не козацкой одежи выставлялась вольно в широчайших штанах нога, обутая в длинный чобот с коваными каблуками. Лицо собеседника было в тени, но наклоненная голова его поражала своею необычайною прической, напоминавшей скорее женскую шевелюру с пробором, гладко зачесанную и заплетенную в косу, что болталась на шее толстою петлей. Фигура игумена, освещенная спереди мягким светом, составляла первой полный контраст; исхудалая, полусогнувшаяся, она казалась принадлежавшей полувзрослому ребенку, истощенному продолжительной и упорной болезнью; только бледное, покрытое сетью мелких морщин лицо инока, обрамленное жиденькой седой бородкой, выдавало его старческий возраст, удрученный годами, обессиленный подвижническим трудом. Черная ряса и черный клобук с длинным покрывалом еще усиливали бледность и изможденность лица, оживляемого лишь черными выразительными глазами. Облокотившись на руку, обвернутую в несколько раз четками с длинным висящим крестом, игумен внимательно слушал своего собеседника, вздыхая иногда глубоко или прикладывая в возраставшем волнении руку к груди.

– Да, святой отец, – раздался сдержанно звучный и сильный голос сидевшего на низеньком табурете посетителя, – отпусти грех мой, ибо что развяжеши на земли, то развязано будет и на небеси.

– Если грешного и недостойного раба божьего слово молитвы, – ответил тихий, симпатичный голос монаха, – может быть услышано там, где пребывает единый источник правды и милосердия, то оно за тебя, брате мой, и я тоже грешным сердцем склоняюсь.

– О, велико и дорого мне, превелебный отче, твое слово, – прервал богатырь настоятеля, прикладываясь благоговейно к его руке, протянутой для благословения, – и оно укрепит мою душу, исполненную земных страстей, не дающих ей ни смирения, ни прощения и забвения обид. Свои обиды, свое сиротство давно я простил... но обиды и кривды, наносимые моему родному народу, простить я не могу, а за осквернения и поругания моей церкви, моей святыни, служителем которой меня поставил господь, я мщу и подымаю на врагов ее меч! Да еще в Ярмолинцах, когда сожгли мою церковь и мне пришлось, как хижому волку, скитаться, жить подаянием и по ночам сторожить святое пепелище, тогда еще я поклялся нашим гонителям мстить... Я знаю, отче, что Христос сказал: "Поднявший меч, от меча и погибнет"... Я знаю, что господь есть возмездие и он лишь может воздать, я знаю, что руки служителя бескровной жертвы не могут обагряться кровью людской, – все это я знаю и ведаю, все это я чувствую в сердце, что сожжено на уголь, но удержать этого битого сердца не могу, и оно возгорается злобою на утеснителей народа, на его катов, оно преисполняется гневом на хулителей моего бога, ополчается местью на его ненавистников! Если мне назначена за осквернение сана моего здесь, на земле, кара, я, ей ей, с утехой ее приму, если господь...