Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 391 з 624

Старицький Михайло

– Не ободрять, но вдохновлять! – заметил с тонкою улыбкой один из ближайших панов. – Присутствие богини войны удесятеряет наши силы, но подрывает их у такого нежного существа, какое нужно только носить на руках, а не подвергать опасности встречи с грубым хлопом.

– Я не боюсь хлопов, как другие! – бросила надменно Виктория.

– С наружностью княгини можно не бояться встречи и с диким медведем, но мы...

– Довольно! – перебила резко слащавого пана Виктория и протянула руку ротмистру, которую тот с чувством прижал к губам.

– Я рада была услышать о спасении пана, очень рада, – произнесла она искренно, бросая на старика ласковый взгляд. – Сегодня же хотела просить пана к себе, чтоб услышать от него истину об этом несчастном, позорном поражении... Но каким чудом спасся сам пан?

– Меня спас, вельможная пани, один козак, находящийся в войсках Хмельницкого, – ответил ротмистр, устремляя на Викторию пристальный взгляд, – я оказал ему когда то большую услугу...

Нежная краска медленно сбежала с лица красавицы. Рука, державшая хлыст, вздрогнула.

– Кто? – спросила она неверным голосом.

– Чарнота.

Серебряный хлыстик, который держала в руках амазонка, упал со звоном на землю.

Ротмистр бросился за хлыстом. Виктория тоже нагнулась и почти прикоснулась лицом к лицу.

– Далеко ли Хмельницкий? – спросила она шепотом.

– Я думаю, мы встретимся с ним дня через два.

Подавленный стон вырвался из груди Виктории; лицо ее стало бледно, как мрамор, рука ухватилась невольно за сердце.

– На бога! Что с пани? – бросились к ней пышные рыцари.

– Мы говорили пану князю! Ведь это преступление! Такой прелестной бабочке только порхать с цветка на цветок, а не подвергаться опасностям войны... Вот первый испуг – и она опускает свои прелестные крылышки.

– Ошибается панство! – перебила резко шумные восклицания панов Виктория, выпрямляясь в седле. – Легкая бабочка сама летает на огонь! – и, взмахнувши хлыстом, она ударила им со всей силы коня; оскорбленное животное взвилось на дыбы и бешено рванулось вперед...

LXXVI

Через два часа снялся лагерь с места, и войска двинулись растянутыми, нестройными эшелонами назад, по направлению к Корсуню. Солдаты шли нехотя, молча, угрюмо; какое то затаенное чувство недоверия, злобы то всплывало, то угасало в их опущенных в землю главах. Не слышалось ни говора, ни шуток, ни смеха... Всяк сознавал, что коли и начальство бежит, так стало быть враг грозен и непобедим. Группы кавалеристов отделялись иногда от хоругвей и ехали в стороне. Некоторые из пехотинцев нарочно отставали, ложились у кустов, под видом усталости, и закуривали люльки, словно стараясь этим явным нарушением порядка заявить протест. Начальствующее панство выказывало, напротив, тревожную торопливость; но как оно ни подгоняло отрядов, а не могло ускорить движения неуклюжих масс с чудовищным громоздким обозом: все это ползло, как черепаха, и только на третий день дотащилось до Корсуня, отстоявшего от прежней стоянки всего лишь на четыре мили.

Это беспорядочное шествие сопровождалось между прочим дымом пожаров, который стлался черным флером по обеим сторонам их пути. Потоцкий качался полусонно в карете, заливая приступы тоски старкой; только тогда, когда он подъезжал к какому нибудь хутору или поселку, то дряблое старческое лицо его оживлялось, кровавые глаза начинали сверкать, как у дикой кошки; он высовывался из окна и кричал исступленным голосом:

– Жгите все, к нечистой матери, колите, рубите псов! Кидайте щенят в огонь!

Вспыхивало пламя; ложился клубами по земле черный дым; летели к небу искры снопами; раздавались крики и стоны; доносился чад горящего мяса... а Потоцкий безумно хохотал и потешался этою картиной.

Калиновский ехал впереди, чтобы не видеть этих зверств обезумевшего от ярости старика, и говорил сопровождавшим его вождям:

– Это он зажег себе погребальные факелы!

Уже был поздний вечер, когда среди лугов, за игривою Росью, показался приютившийся у двух гор Корсунь. Потоцкий было приказал продолжать отступление дальше, но нагнал войска посланный польным гетманом на рекогносцировку Гдышевский и принес громовое известие, что Хмельницкий уже за Смелой, следует по пятам, что от него не уйти. Все были поражены, как громом. Хотя и нужно было ждать этой неизбежной вести, но у каждого еще теплилась надежда на "авось"...

Сам Потоцкий только разводил руками и в бессильной злобе грыз себе ногти.

Так как каждая минута была дорога, то польный гетман самовольно остановил войска и велел разбивать лагерь... Потоцкий только хныкал и повторял:

– Тут старые окопы... пусть в старые окопы... пушки, пушки и возы!

– В старых окопах невыгодная позиция, – подскакал к карете Калиновский, – сзади овраги, река, а впереди – господствующие возвышенности.

– Что вы со мною делаете? – взвизгнул плаксивым голосом Потоцкий. – Или я уж не гетман? Я требую, приказываю, чтобы в старых окопах... Что же это? Триста перунов!

– Хорошо! Но слушайте, панове, – обратился польный к своей свите, – коронный гетман вас обрекает на гибель...

– Обрекаю... обрекаю, – высунул Потоцкий из окна искаженное гневом лицо, – и никому отчета не даю... никому... никому!..

– Нет, ваша гетманская мосць, – перебил его резко Калиновский, – обреченные на смерть иногда спрашивают отчет, да так еще спрашивают, что и гетманская булава падает часто из рук...

– Протестую! – завопил в бессильной злобе старик и повалился на подушки в карете.

Стояла ночь. Бесформенными, пестрыми массами становились войска, расположившись по отлогостям и котловинам, где попало; телеги, пушки, рыдваны, кони, люди – все перемешалось в какие то нестройные кучи; гам, крик, ругань наполняли воздух.

Мало помалу тишина ночи начала убаюкивать гудящую толпу, и вскоре слетела на лагерь унылая тишина; только по окраинам еще раздавались протяжные, тоскливые оклики вартовых.

На горизонте мигали зарницы дальних пожаров; впереди разгоралось клубящимся пламенем ближайшее местечко Корсунь; окраины неба приняли вид гигантского багрового кольца, а к закату небесный свод мрачно темнел и казался черной, гробовой крышкой, нависшей над табором.