Внутри тесного кольца слушателей сидел по турецки большого роста и крепкого сложения слепой бард, калека с искривленными ногами, на деревяшках; он, выкрикивая печально рулады, выразительно пел выговаривал слова какой то новой думы:
Ой бачить бог, що його віра свята загибає,
Та до Юрка з високого неба волає:
"Годі тобі, Юрку, конем басувати, з змієм ваговати,
Біжи но краще хрещений мій люд рятувати,
Бо де ж мої церкви, де клейноди, де дзвони?
На святих місцях лиш крюки та ворони!"
Як покрикне ж Юрко: "Гей ви, нещасливі?
Годі| вам орати не свої, а ворожі ниви,
Нащо вам чересла, лемеці і рала –
Може б, з них послуга святому богові стала?"
Немою, неподвижною стеной стояли козаки и дивчата; тяжелый массовый вздох выделился стоном среди общего шума и зажег у козаков свирепою отвагой глаза, а у дивчат вызвал слезы. Богдан пробрался к слепцу и бросил в его деревянную мисочку дукат.
По звону ли металла, или по другим неизвестным приметам, но слепец угадал золото и, обведши незрячими очима толпу, прошамкал:
– Ого! И магнаты нас слушают!
– Магнаты без хаты... – ответил Богдан. "Нечай! – промелькнуло у него в голове. – Ей богу, он!"
– А! Орел приборканный, – буркнул старец, – короткое крыло, а долгие надии...
– Слетятся орлята, то отрастут и крылья.
– Помогай, боже! Давно не слышно было клекоту.
– Послышишь... А что, старче божий, – переменил Богдан тему, – не ведомо ли тебе, батюшка здешний жив или помер?
– Хвала богу! Отец Иван приютился у бывшего ктитаря Гака, что под горой... в яру хата гонтою крыта.
– Спасибо! Я не чаю отъезжать до ночи.
– Гаразд! Коли бог дал... – выговорил кобзарь последнее как то в нос и усмехнулся в седую, подозрительно белую бороду.
Пробираясь к пруду мимо панской усадьбы, Богдан поражен был стонами и воплями, доносившимися к нему из за высокого мура. Он спросил ехавшего по дороге деда:
– Что это у вас там творится?
– А что ж? Бьют нашего брата, – ответил тот равнодушно.
– А вы же что? Молча подставляете спины?
– Заговоришь, коли у жида и эконома надворная команда... И без того ходишь в крови.
– Так лучше захлебнуться в ней разом, чем сносить муки изо дня в день!
– Та оно, известно, один конец, – покачал дед головою.
– То то! Коли нам один, так и им, катам, тоже! – сверкнул свирепо глазами Богдан в сторону палаца. – Раз мать породила, раз и умирать... раз, а не десять! – крикнул он и пришпорил Белаша через греблю к табунам коней.
Только что врезался Богдан в их косяк, как ему попался навстречу знакомый запорожец – Лобода; он уже успел поседеть; усы и чуприна его отливали на солнце серебром, а шрамы багровели татуировкой.
– А, слыхом слыхать, видом видать! – приветал он радостно Богдана.
– Здорово, брате! Сколько лет, сколько зим!
Приятели обнялись и поцеловались трижды.
– Эге! Да и тебя, пане Богдане, присыпать стал мороз, – качал головою Лобода, – я то побелел, а тебе бы, кажись, рано.
– Заверюхи были большие, ну и присыпало.
– Так, так, у нас, – сосал Лобода люльку, втягивая в себя дым, – слух прошел, будто Хмелю подломили приятели паны тычину, и он упал, вянет.
– Брешут: не завял Хмель, а вместо тычины повьется по тынам сельским... Гляди, чтобы паны не заплутались в нем до упаду.
– Добрая думка! – закрылся теперь запорожец целым облаком выпущенного дыма. – А что, може, что новое есть?
– Есть, и такое, что все вы подскочите. Приеду – все расскажу. Как только ваши пчелы?
– Да ничего – гудут, роятся, матки только доброй нет.
– Лишь бы роились, – подчеркнул Богдан и начал присматриваться по сторонам.
– Кого ищешь? – вынул изо рта люльку Лобода и начал выбивать золу.
– Коня, – одним взмахом головы сдвинул Богдан набекрень шапку, – да доброго, моему под стать.
– Коли доброго хочешь коня раздобыть, то вон туда, на самый конец, поезжай, где расташовались татаре: там у одного мурзенка добрые кони, дорогой породы, чтоб мне черту не плюнуть в глаза!
Запорожец друзяка провел Богдана к этому мурзенку; удивлению последнего не было границ.
– Алла илляха! * – протянул тот радостно и приветливо руки. – Пророк мне послал такую счастливую встречу! Побратым отца моего, утеха его сердца.
* Мой бог! (Татарский и турецкий боевой клич).
– Керим? Луч ясного месяца, сын моего первого друга Тугая, быстрокрылый сокол! Вот радость так радость! – ответил Богдан по татарски и заключил его в свои широкие объятия.
Керым пригласил его в свой намет и начал угощать и шашлыком, и пилавом, и кониной, и халвой, и шербетом. За чихирем да кумысом разговорились они о былом: Керым рассказал про отца, что он получил от хана бейство, но что у них в семье большое горе: после покойной матери самая любимая ханым отца умерла, так что он до сих пор как громовая туча; что Тугай не раз вспоминал своего побратыма и сетует, что славный джигит, кречет степной, не навестил его ни в счастьи, ни в горе.
– Буду, непременно буду, – проговорил тронутый лаской Богдан, – у кого же мне поискать тепла и порады, как не у светлого солнца? – и Богдан рассказал Керыму про свое безысходное горе, про свою кровавую обиду.
Слушая его, возмущался впечатлительный и юный душою Керым и клялся бородою пророка, что отец поможет своему побратыму отомстить панам за их кривды.
Только вечером отпустил он Богдана, наделивши таким конем, какой занял бы первое место и в конюшне блистательного падишаха. Сын чистокровной арабской матки и татарского скакуна, вскормленный пышною степью, выхоленный любовною рукой, серебристо белый, с черною лишь звездочкой на лбу и черными огненными глазами, он блистал красотой своих форм, грацией движений и молодою силой. Керым долго не хотел брать денег за красавца, а дарил его своему бывшему учителю рыцарских герцов, но Богдан вручил таки ему сто дукатов и, попрощавшись сердечно, поспешил со своею дорогою добычей к условленному пункту сборища – к ктитарю бывшей церкви Гаку.
Когда Богдан нашел хату Гака, прилепившуюся к горе за выступом скалы и закрытую еще довольно густым садиком, то солнце уже было на закате и алело заревом, обещая на утро добрый мороз. Местечко лежало несколько ниже и тонуло в холодной мгле; только костелы и панский палац, озаренные прощальными лучами, казались выкрашенными в яркую кровь.