Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 272 з 624

Старицький Михайло

В зале царило мертвое, гробовое молчание.

– Это, это... панове, – встал возбужденный и растроганный Остророг, – это ляжет позорным пятном на страницы истории, и не вытравить вам этого пятна во веки веков!

Подавленные сильным впечатлением, послы склонили еще ниже свои головы, и никто не осмелился возразить Остророгу...

XXIV

Взволнованный, оскорбленный, возмущенный до бешенства, до безумной ярости, пришел Богдан в свой покоек, занимаемый им на Краковском предместье, в заезжем дворе под вывеской "Золотой гусь". Провожавшие из Чигирина его панове глазевшие, с люльками в зубах, из широкого заезда на снующую мимо толпу, завидев своего батька писаря таким встревоженным и сердитым, расступились молча, и никто не решился даже спросить у него, что сталось? Богдан тоже не промолвил им слова, а, насупивши шапку больше на глаза, прошел мимо, бормоча какие то проклятия и угрозы.

– Насолили, должно быть, ляхи! – заметил седоватый уже козак Кныш и, выпустивши клубы из носа, сплюнул в сторону через губу.

– Эж, – мотнули шапками и другие два козака, усаживаясь на полу по турецки.

Хозяин дома, еврей, встретивши в сенях своего постояльца, даже отшатнулся в испуге, прошептав: "Ой вей, цур ему, какой страшный!" А когда сердитый гость хлопнул дверью так, что она чуть не разлетелась в щепки, то жид вздрогнул, и с головы его слетела ермолка, а потом, оправившись, подскочил все таки и начал подслушивать, кого и за что этот козак проклинает.

А Богдан, не обращая ни на что внимания, ходил крупными, твердыми шагами по своему покою, то дергая себя за ус, то ударяя кулаком в грудь, то потрясая саблей...

Как раненый лев со стоном и рыканием мечется в клетке и в бессильной ярости грызет железные прутья и свою рану, так, с искаженным от боли лицом, стонал с хрипом в горле Хмельницкий, словно жалуясь, что не может разрушить одним взмахом руки этого пышного города, построенного кровопийцами.

– Проклятые, сатанинские выходцы, исчадия ада! – вырывались у него беспорядочно возгласы вместе с пеной у рта, с передышками, – смеетесь, издеваетесь надо мной, как над псом? За жену, за мученическую смерть сына... не защита, не сострадание... а смех! Омерзительный, сатанинский... он стоит в ушах, жжет мне кровь, отдается адскою болью, и это на горе, на горе вам, изверги! Для вас ничего нет святого, ничто вам не дорого, кроме своего брюха! Ну, добре, добре! Доберемся мы и до брюха. У, с какою радостью вымотал бы я всем вам кишки, – скрежетал зубами Богдан, – разбойники, губители отчизны, предатели! Коли даже короля оскорбляют, так чего же нам ждать? Ничего, ни крохи! Они топчут ногами закон, смеются. Ну, посмеемся и мы. Посмеемся! – ударил Богдан кулаком по столу; ножки у стола подломились, и звякнули окна.

– Ой, на бога! Что вельможному пану нужно? – вбежал к нему растерянный, побледневший хозяин.

– Горилки! Оковитой, да доброй, чтоб жгла! – двинулся к нему пылающий гневом Богдан.

– Зараз, вельможный пане, – выбежал жид и через несколько минут возвратился с большою флягой и оловянным ковшом.

– Сличная *, как огонь, ласковый пане, – поставил он все это на другой столик и начал прилаживать поломанную ножку.

* Сличная – хорошая.

– Брось! Вон! – топнул ногою Богдан.

Жид мгновенно юркнул за дверь.

Богдан налил полный ковш оковитой и выпил его одним духом. Потом, отерши и расправивши рукою усы, налил еще другой и тоже осушил его до дна.

– Не берет, чертово зелье! – присел он и вздрогнул всем телом. – Бр! Или воду подал, или ничем не зальешь этой боли, что огнем горит в груди, змеей извивается вокруг сердца. Все пойдем, все встанем... А! Господи! Помоги! – поднял он к небу глаза и судорожно сжал руки. – Торгуют ведь именем твоим! Жгут и льют кровь твоих верных детей! Милосердный, сглянься! – поник вдруг головою Богдан и притих.

Выпитые им два ковша оковитой производили, видимо, благодетельное воздействие: он почувствовал, как сердце его начало ровнее и энергичнее биться, как дыхание стало свободнее и поднялась бодрость духа.

Пароксизм ярости, вспыхнувший у Богдана в посольской избе и бушевавший всю дорогу, начал, видимо, утихать и давать место определенному решению, зародившемуся в душе его давно, при разгроме Гуни, при зареве пожаров Потоцкого и Вишневецкого, при лужах родной крови; решение это возрастало смутно при ужасах насилий, следовавших за приговором на Масловом Ставу, и созрело ясно на этом сейме. Мысли Богдана приняли более спокойное течение, и он мог уже анализировать события, подводить итоги, делать выводы.

"Ни закона, ни правды у них нет, – думал Богдан, – нет даже власти, которая бы удержала хоть какой либо порядок, царит только разгул, своеволие и бесправье. На одной стороне горсть угнетателей, присвоивших себе державные права, а на другой стороне бесчисленные массы угнетаемых, лишенных этим разбойничьим рыцарством прав, превращенных в их быдло. О, если все поднимутся, то и следа не останется этих хищников! Не только весь русский люд, но и их польская приниженная голота возьмет в руки ножи. Я видел этих несчастных Мазуров, живут горше нашего... Да, и следа не останется! И это будет за благо, потому что разжиревшая, облопавшаяся нашей крови шляхта приносит всему государству одно только зло и влечет всех к погибели... Что насаждается ею? Разбои, зверство, распутство да безумная роскошь! Она даже о целости и чести своей Речи Посполитой не думает, вместо ограждения своего отечества от нападения басурманов – они, эти благородные рыцари, откупаются деньгами, позором, лишь бы избежать затрат и благородного риска... Куда девалась их доблесть? Пропилась на распутных пирах, разлетелась на домашних разбоях. Это не те уже витязи, которых знал я в прежних бессмертных битвах, а клочья, пропитанные венгржиной да злобой; стоит только поднесть трут – и они вспыхнут и развеются ветром", – улыбнулся злорадно Богдан и начал набивать тютюном свою люльку. Он с ожесточением затянулся едким, удушливым дымом и начал снова ходить по покою, но теперь походка его была спокойной и ровной, и голова работала усердно над разраставшейся мыслью, сердце наполнялось решимостью, отвагой, надеждой.