Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 208 з 624

Старицький Михайло

– То скутки, глупая, моей воли, – прищурила презрительно глаза Елена. – То порог к моей власти и силе, то цена падения Ганны.

– А! Так значит... – хотела было пояснить Зося.

– Так, значит, – перебила ее с раздражением панна, – что тебе нечего совать свой нос, коли ни дябла не понимаешь, значит, что я теперь госпожа и приказываю тебе молчать и не рассуждать.

Зося закусила язык и с рабской покорностью начала убирать постель и комнату панны.

Богдан, волнуемый тревогой, укором совести и страстью, был почти неузнаваем; внутренний огонь словно пепелил его и подрезывал силу, благо агония больной давала приличное этому объяснение; Ганна даже останавливала на нем умиленный, лучистый свой взор; но Богдану казалось, что глаза всех устремлены на него с страшным укором и пронизывают его сердце насквозь.

Богдан приходил к умирающей и чувствовал, что в душе у него росло, как прибой, обвинение, что он перед ней виноват, что даже стыдно высказывать здесь свое горе, так как все это будет притворством, святотатством... и от непослушной внутренней боли он сжимал до хруста пальцев свои сильные руки и уходил... уходил в гай, разобраться наедине с своим сердцем. Но и тихий, задумчивый гай не мог усмирить бушевавшей в нем бури.

"Да, и дети тоже, – ходил он по извилистым, узким дорожкам, заложив за спину руки, и думал, склонив чубатую голову, – смотрят так трогательно на убитого горем отца, а он... – язвительно усмехнулся Богдан и опустился на скамейку. – Но что же дети? – поднял он голову. – Да разве я обязался быть чернецом? Разве я перестал их любить? Да и перед кем я поклялся отречься от счастья? Я и без того десять лет волочусь бобылем. Меня не упрекнула бы и жена, – успокаивал он себя, – не упрекнула бы эта кроткая голубица", – и обвинения, и оправдания, и лукавые афоризмы, и искренние угрызения совести кружились ураганом в его голове, давили его сердце тоскою, а образы, бледные, изнуренные трудом, искалеченные насилием, стояли перед ним неотступно.

– Да что это! – произнес наконец вслух раздраженный Богдан. – С ума схожу я, что ли? Разве я забыл свой народ? Откуда ж этот вздор, кто укорять меня смеет? Вот перед кем, – встал он в приливе страшного возбуждения, – вот перед кем я единственно виноват, перед горлинкой, перед этим ангелом небесным! – ударил он себя кулаком в грудь. – Как вор, я подкрался к ней, беззащитной, как коршун заклевал доверчиво прильнувшего ко мне птенчика!.. Одна она только жертва, и ей в искупление – вся моя жизнь!

Он направился к своей любимой липе и взглянул пристально в окна мезонина; но они были закрыты, и сквозь их стекла белелись спущенные занавески.

– Что то с ней, моей радостью, моим солнышком? Не выходила... Здорова ли? Хоть бы взглянуть, замолить... Но сейчас все следят, пойдут сплетни, люди ведь так злы!

И он отправляется снова в светлицу, заходит к умирающей, молча терпит тайную муку и ждет не дождется удобного момента.

Елена целый день провела в страшном волнении и неумолкаемой тревоге; она поставила теперь на карту все и с томительным нетерпением ждала, куда падет выигрыш? И стыд, и проблески зарождавшейся страсти, и неведомый страх за исход, и даже мимолетные порывы отчаяния заставляли ее сердце трепетать тоской, кипятили кровь до головной боли.

"Отчего не приходит до сих пор Богдан? Неужели он так покоен? Неужели не может для меня хоть на миг оставить этот труп?" – задавала она себе сто раз эти вопросы, прислушивалась к шуму, стояла у входных дверей и ждала.

Но внизу было тихо, безмолвно; никто не приходил к ней, и Елена в нервном раздражении плакала, проклинала себя, проклинала весь мир.

К вечеру только, в сумерки, услыхала она знакомые, крадущиеся шаги по своей лестнице.

Елену забила лихорадка: она схватилась и села у окна, неподвижно склонив свою голову и прикрывши ресницами лазурь своих глаз.

Богдан взглянул на нее и в порыве терзаний, разивших его мощную грудь, бросился перед ней на колени и осыпал поцелуями.

Вздрогнула Елена, оглянулась и зарделась вся до тонких ушей густым румянцем.

– Прости, прости меня, ангел небесный, ненаглядная моя, счастье мое, рай мой! – шептал Богдан дрожащим от страсти голосом. – Потерял я разум и волю, ты все сожгла!.. Ах, как безумно люблю я тебя!

– Так за что же ты просишь прощения, мой любый, мой коханый? – провела она нежной рукой по его львиной чуприне и прильнула губами к его губам. – Ведь ты любишь меня? Так какого мне еще блаженства желать? Ты меня не обманешь...

– Клянусь всем, – прервал ее и поднял порывисто руку Богдан, – честью моей, жизнью, благом моей родины; только лишь минет время, и я тебя перед лицом церкви и света назову своей дружиной.

– Я тебе верю... доказала, что верю... – обвила она горячо его шею руками и прильнула к нему упругою, трепещущею грудью. – И я тебе клянусь, – добавила она после паузы с приподнятым чувством, – быть верною, нежною и пылкою женой до самой, до самой смерти...

– О моя радость!.. – ласкал и прижимал ее опьяневший снова Богдан. – Посланная мне богом подруга!.. Ах, какое счастье! Умереть бы в такую минуту.

– Тс с, – отстранилась в испуге Марылька, – под лестницей шаги... Нехорошо... Нехорошо, если тебя застанут здесь... поспеши туда. Что же делать?.. Потерпим недолго, – прошептала она, и глаза ее вспыхнули зноем.

– Ах... вот она, жизнь... – простонал даже Богдан, – кричит, требует... хоть один еще торопливый поцелуй на прощанье!

– На, вот какой! – впилась она в его губы и страстно прижалась к нему всем телом. – Ну, пока будет!.. – отшатнулась она и, взглянувши кокетливо на Богдана, взяла его слегка за ухо и пропела: – У, тато! Хорош тато! – а потом, опустивши стыдливо глаза, вырвалась из его объятий и убежала. Что то неприятное полоснуло по сердцу Богдана при этой шутке, но, опьяненный восторгом, он почти не заметил ее.

Точно очумевший от чада, сошел он с лестницы, бессильный даже скрыть игравшую во всем его существе радость.

На счастье его, раздавшиеся внизу шаги оказались принадлежащими Морозенку, приехавшему из Сечи с запросами и поручениями от Нечая; Богдан бросился с таким увлечением обнимать его, что удивил своим восторгом не только Олексу, но даже и бывших при свидании свидетелей, особенно Ганну; последняя взглянула на него пристально и изумилась: ни тени бывшей тоски на лице, ни капли печали, а одна лишь утеха да сладость.