– Что удивительного? – приложил к сердцу руку Чаплинский. – Перед паненкой все сбанкрутует.
– Я даю своей красоте слишком малую цену, – скромно ответила Марылька, – да и что вообще она перед красой сердца и разума? – сверкнула она молнией своих глаз на стоявшего тут же в немом восторге Богдана.
– О sancta mater! – воскликнул Чаплинский. – Панна похитила у неба все сокровища!
– Тато! – подбежала Марылька к Богдану в обворожительном смущении. – Пан обвиняет меня в ужасном преступлении, неужели за бедную Марыльку никто не заступится?
– И эта грудь, и эта сабля тебе, моя зорька, защитой, – ответил с нежной улыбкой Богдан и обратился к Чаплинскому: – Она сама не похитила, а небо ее всем наделило...
– Нам на погибель! – вздохнул Чаплинский.
– О, если бы все это было правдой, то я была бы самой несчастной, – вздохнула печально Марылька, – но панство шутит, а шутка сестра веселью... Так и мне остается только поблагодарить пышное панство, – поклонилась она изысканно.
– Да скажи мне, сват, – подошел к Богдану Чаплинский, – чем ты угодил богу, что он тебе послал такую дочку?
– Долготерпением, – улыбнулся Богдан, – это награда свыше за все ваши утиски...
– О, так ради бога обдери меня до костей! – с напускным пафосом крикнул Чаплинский.
– Пусть пан не рискует, – погрозила кокетливо пальцем Марылька, – можно и обмануться в награде.
Катря вбежала в светлицу и, сконфузившись, сообщила, что мама просит заглянуть к ней.
Все двинулись к спальне больной, а Марылька побежала первая.
– Нет, без шуток, – шептал на ходу Богдану Чаплинский, – эта паненка – восторг, очарование! Пану можно позавидовать.
Богдан, будучи опьянен сам прелестью своей дорогой дочки, тем не менее был раздражен уже чрезмерными нахальными похвалами Чаплинского, а потому и постарался изменить тему беседы, заговорив с ним о серьезных деловых справах.
Сначала Чаплинский рассчитывал быть в Суботове одну лишь минуту, так что с трудом удалось оставить его на сниданок; теперь же он, очевидно, забыл о своем намерении; разговорился с Богданом о местных событиях, передал несколько тревожных слухов про князя Ярему, про Ясинского, упрекал Казаков в разбойничьих выходках, но вместе с тем не одобрял заносчивой политики можновладцев, возбуждавших народные страсти и бессильных подавить их вконец; уверял, что в его старостве никогда ничего подобного быть не может. Между своими сообщениями он выпытывал у Богдана про Марыльку: откуда она родом, как попала сюда, по чьей прихоти?
Эти допросы бросали Богдана в жар, и он отвечал на них односложно, не скрывая даже неудовольствия. А Чаплинский, заметив его смущение, перескакивал неожиданно от Марыльки к политике, ошарашивая расспросами про Варшаву, про короля, про канцлера, про Радзивиллов. Богдан, однако, был настороже и не дал себя ни разу поймать; сообщал с подробностями о столичных новостях, о ходячих того времени сплетнях, но о политике – ни слова: не было де с кем поговорить о ней по братерски, интимно.
Марылька появлялась еще раза два в светлице, но мимолетно: блеснет метеором, ожжет пламенным лучом своих сапфировых глазок, подарит улыбкой, кокетливым словом и исчезнет. Чаплинского все это приводило в больший и больший экстаз, и Богдан для усмирения этих порывов отвел гостя на свою половину, потребовал меду и занялся серьезными делами с подстаростой.
Время шло. Наступила обеденная пора, и хозяин должен был предложить гостю отведать борщу и каши; тот не заставил себя дважды просить, а охотно остался потрапезовать у пана генерального писаря.
К обеду Ганна не явилась, – она сказалась больной, Андрий, Юрась и Оленка тоже остались при матери; сели за стол только Богдан, Чаплинский, Марылька да Тимко. Последнего привел насильно Богдан и заставил витать дорогого гостя и названную сестру.
Тимко красный как рак, вспотевший даже от смущения, стоял букой, словно приросший к месту.
– Эх ты, дикий, дикий! – укоризненно качал головою Богдан. – Сколько еще тебе эдукации нужно!.. Подойди же, привитай вельможного пана...
Тимко наконец промычал что то вроде: "Здоров будь, пане дядьку", – и мотнул, как степной конь, головою.
– А я и сама привитаюсь с своим братом, – подбежала Марылька. – Ну, здравствуй, Тимко, взгляни ка на свою сестричку, полюби ее...
Тимко взглянул исподлобья и так растерялся, что хотел было удрать, но Богдан взял его за руку и внушительно сказал:
– Поцелуй же, увалень, ручку у вельможной паненки, у своей сестрицы!
– Не хочу, – буркнул Тимко, утирая рукавом пот, выступивший у него на лбу крупными каплями.
– Ах ты, неук! – притопнул Богдан ногою. – Да ты бы почитать должен за счастье.
– Я бедного хлопца выручу, заменю, – двинулся было к Марыльке Чаплинский, но последняя остановила его грациозным жестом и промолвила нежным голосом:
– Я сама, как сестра, выручу Тимка – и, подбежав к нему, неожиданно поцеловала его в щеку.
Тимко побагровел, смешался вконец и, не сознавая даже, что ему делать, бросился к Чаплинскому и поцеловал его в усы. Поднялся страшный хохот, заставивший Тимка опрометью удрать и запрятаться в бурьянах, где никакие розыски не открыли его убежище; так он и остался там без обеда и без вечери.
За обедом Чаплинский, несмотря на принуку, ел мало, а утолял все внутренний жар запеканками, да наливками, да мальвазиями, да старым венгерским. Марылька, по просьбе Богдана, разыгрывала роль хозяйки и угощала гостя с обворожительною любезностью и изысканным кокетством. Чаплинский пил и все рассыпался в комплиментах, хотя тяжеловесных, литовских, но вырывавшихся бурно из его воспаленного сердца.
Марылька, заметив с восторгом, что они будили у Богдана вспышки ревности, умела тонко отпарировать их, накинуть узду на опьяненного и охмелевшего пана подстаросту. Фигура и наружность пана подстаросты не могли назваться красивыми, особенно же они теряли при сравнении с Богданом. Но бурные восторги шляхетного пана, вызываемые ее красотой, льстили самолюбию женщины и подкупали ее сердце невольно: она смягчала свой приговор и находила под конец пана старосту даже видным и ловким.
– Нет, – возмущался Чаплинский, – это ужасная жертва, моя пышная панна! Ее мосць не взвесила еще, как, привыкши к роскоши, к неге... воспитавшись, так сказать, как лучший райский квятек{230} в теплице, и вдруг из эдема – в глушь, в дикий гай, в хуторскую трущобу!