Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 104 з 624

Старицький Михайло

Богдан махнул шапкой; остановилась атаманская чайка, замерли поднятые в воздухе весла; подъехали остальные ладьи и стали полукругом за атаманской.

– Панове товарыство! – зычным голосом обратился к ним Богдан, и разнеслось его слово по всем чайкам, – вон за теми лозами, где зеленеют стеной камыши, уже потянутся ворожьи берега вдоль Славуты Днепра, а потому занемейте как рыбы – чтобы ни крика, ни песни, ни свиста! Даже веслами осторожней работайте! Забирайте между зелеными плавнями налево к Конскому рукаву{128}, теперь проплывем чудесно до самого Мурзай рогу, что недалеко от острова Тендера{129}, а там, в глубоких и скрытых затоках, переждем до ночи, а ночью, разведавши добре окрестность, перемахнем через Кимбургскую косу{130}. Теперь в половодье переплывем, а то и перетянем чайки, а Очакову покажем, братцы, дулю!

– Покажем, покажем! – отозвались голоса с чаек, и веселый смех перекатился кругом.

– Так слушайте же! За мною гуськом, осторожнее и проворней; следите зорко по сторонам, и если где кто заметит татарский каюк, догнать его и пустить к дидьку на дно, но только без шума. Ну, гайда! Завтра к вечеру непременно нужно быть в Мурзай роге.

Богдан дал знак рукой; его чайка взмахнула веслами, вздрогнула и понеслась вниз по течению, направляясь к одному из узких коридоров плавней, за нею длинною линией потянулись другие ладьи.

Между тем встревоженный Морозенко пробирался к деду Нетудыхате, что стоял у другого руля на корме.

– А что скажешь, сынку? – заметил его тревогу дед.

– Да что то неладно с Грабиной, – сообщил тот шепотом, – ног совсем не чует; вот это я заходил к нему, так намогся выйти к гребцам, что будто у него совсем перестали болеть ноги, а как стал на них, так и гепнул. Я его поднимать, да и наступил нечаянно на ногу. Что ж бы вы, диду, думали? И не заметил даже...

– А разве он тут? – изумился дед.

– Напросился, – потупился хлопец.

– Ах он, собачий сын! – вскрикнул дед. – Да ведь я ему настрого приказал, чтоб лежал и не рыпался.

– Я и не знал, – покраснел Морозенко.

– Эх, голова! Ну, пойдем посмотрим, что б такое оно? – затревожился дед и, поручив руль другому опытному казаку, сам пошел за Морозенком в атаманскую каюту.

А Грабина лежал на полу, пробовал все подняться на карачках и ругался.

– Ишь, чертовы ноги, словно облились литовского меду, не стоят, да и баста, а чтоб вы отсохли, ледачие! Вот, диду,

оказия, – обратился он к вошедшему Нетудыхате, – и болеть не болят, только в коленках щемят, а словно не мои ноги: не хотят поднять казака, хоть ты тресни!

– Сам ты виноват, – сердито ворчал дед, нахмуривший нависшие белые брови, – ведь говорил же: лежи в курене, пока не пройдут! Так нет таки, не послушался, воровски удрал, а теперь и на ноги жалуешься, вот как отпадут к бесу, тогда и будешь знать!

– Да как же так? – заволновался Грабина. – Без ног то казаку как будто неловко, да если они что, так я себе голову рассажу!

– Ой, скорый какой! – грымнул дед и, бросив взгляд на Морозенка, буркнул под нос: – Подними ка, положим его сюда, ну!

Морозенко бросился. Они подняли вместе казака и уложили его на походной канапе. Дед начал разбинтовывать ему ноги.

– Ишь, перетянул как, иродов сын! Даже въелось в тело, как же тут не помертветь?

– Да я, диду, чтоб ходить было лучше, – оправдывался Грабина.

– Всыпать бы тебе в спину добрых киев, тогда знал бы! Лучше ходить! Вот и доходился! Не имеет права никто по своей прихоти себя нивечить, – не унимался дед, – всяк товарыству нужен и ему подлежит. Ну, пришибло тебе ноги деревом – тут ты не повинен: божья воля была на то. Может, либо кара тебе за что, а может, наказ, чтоб ты в море не плыл, а ты таки и богу наперекор.

– Я этого не думал, – прошептал Грабина и заметно побледнел; холодные капли пота выступили у него на лбу.

Когда дед с Морозенком разбинтовали наконец ноги Грабине, то хлопец не удержался, чтоб не всплеснуть в ужасе руками, а дед печально закачал головой. Ноги действительно представляли ужасающую картину антонова огня: кровь, запекшаяся на ранах, и обнаженное мясо багровели темною обугленною массой, натянутая в здоровых местах кожа синела, темнея к ступне и переходя на пальцах ноги в черный цвет; вверху за коленами ярко алела вокруг ног порубежная линия воспаления.

– А что? – спросил Грабина, глянувши на ноги, видные ему, впрочем, неясно в сумраке помещения и за тенью двух нагнувшихся над ним Казаков.

– Лежи смирно, не рушься! – крикнул дед; но в дрогнувшем голосе его послышались уже не сердитые, а трогательные тоны. – Пойди ка, Олексо, – обратился он к Морозенку, – да принеси мою торбу; нужно торопиться, а то вишь, что натворил и запустил как!

– Разве плохо? – спросил упавшим голосом Грабина.

– Молчи уже, – буркнул, не глядя на него, дед, – все в руде божьей... Захочет он простить тебе блажь, так помилует, а не захочет – его святая воля на все, а против него кто же посмеет?

Тихо стало на чайке. Слышны были только старательно удерживаемые глубокие вздохи Грабины да равномерные, как удары маятников, всплески весел. Наконец прибежал Морозенко с дедовскою аптекой; знахарь послал его принести сырого картофеля.

Дед велел Олексе нарезать его мелкими кружочками, а сам помазал каким то своим снадобьем ноги больного, обложил их резаным картофелем и слегка забинтовал, наказав строго настрого больному не только не вставать, но и не двигаться. Он вышел за дверь и позвал к себе хлопца.

– Слушай, не отходи от него, сыну, а коли что, сейчас ко мне; Грабине очень худо, нужно переменять почаще картофель, чтоб жар оттягивал, ты нарежь его побольше, да и батька наказного нужно осведомить.

– Боюсь, – запнулся хлопец, – чтоб наш наказной не разгневался, что без его ведома...

– А ты почем знал? Ведь тебе не было приказано, что не пускай, мол, Грабины?

– Нет, не было.

– Ну, так что и балакать?

Богдана встревожило сообщенное дедом известие о Грабине; сначала он даже рассердился было за его непослушание, но опасное положение больного сменило чувство досады глубоким огорчением; ему было невыразимо жаль потерять товарища и друга, к которому так скоро привязалось его сердце. Богдан поспешил в свою каюту и обратился к Грабине не с грозным, а с трогательным укором: