Анна Кареніна

Сторінка 182 з 283

Лев Толстой

— Вы точно поедете в театр? — сказал он, стараясь не смотреть на нее.

— Отчего же вы так испуганно спрашиваете? — вновь оскорбленная тем, что он не смотрел на нее, сказала она. — Отчего же мне не ехать?

Она как будто не понимала значения его слов.

— Разумеется, нет никакой причины, — нахмурившись, сказал он.

— Вот это самое я и говорю, — сказала она, умышленно не понимая иронии его тона и спокойно заворачивая длинную душистую перчатку.

— Анна, ради бога! что с вами? — сказал он, будя ее, точно так же как говорил ей когда-то ее муж.

— Я не понимаю, о чем вы спрашиваете.

— Вы знаете, что нельзя ехать.

— Отчего? Я поеду не одна. Княжна Варвара поехала одеваться, она поедет со мной.

Он пожал плечами с видом недоумения и отчаяния.

— Но разве вы не знаете… — начал было он.

— Да я не хочу знать! — почти вскрикнула она. — Не хочу. Раскаиваюсь я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, то было бы опять то же. Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений. Для чего мы живем здесь врозь и не видимся? Почему я по могу ехать? Я тебя люблю, и мне все равно, — сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты не изменился. Отчего же ты не смотришь на меня?

Он посмотрел на нее. Он видел всю красоту ее лица и наряда, всегда так шедшего к ней. Но теперь именно красота и элегантность ее были то самое, что раздражало его.

— Чувство мое не может измениться, вы знаете, но я прошу не ездить, умоляю вас, — сказал он опять по-французски с нежною мольбой в голосе, но с холодностью во взгляде.

Она не слышала слов, но видела холодность взгляда и с раздражением отвечала:

— А я прошу вас объявить, почему я не должна ехать.

— Потому, что это может причинить вам то… — Он замялся.

— Ничего не понимаю. Яшвин n'est pas compromettant[98], и княжна Варвара ничем не хуже других. А вот и она.

XXXIII

Вронский в первый раз испытывал против Анны чувство досады, почти злобы за ее умышленное непонимание своего положения. Чувство это усиливалось еще тем, что он не мог выразить ей причину своей досады. Если б он сказал ей прямо то, что он думал, то он сказал бы: "В этом наряде, с известной всем княжной появиться в театре — значило не только признать свое положение погибшей женщины, но и бросить вызов свету, то есть навсегда отречься от него".

Он не мог сказать ей это. "Но как она может не понимать этого, и что в ней делается?" — говорил он себе. Он чувствовал, как в одно и то же время уважение его к ней уменьшалось и увеличивалось сознание ее красоты.

Нахмуренный вернулся он в свой номер и, подсев к Яшвину, вытянувшему свои длинные ноги на стул и пившему коньяк с сельтерской водой, велел себе подать того же.

— Ты говоришь, Могучий Ланковского. Это лошадь хорошая, и я советую тебе купить, — сказал Яшвин, оглянув мрачное лицо товарища. — У него вислозадина, но ноги и голова — желать лучше нельзя.

— Я думаю, что возьму, — отвечал Вронский.

Разговор о лошадях занимал его, но ни на минуту он не забывал Анны, невольно прислушивался к звукам шагов по коридору и поглядывал на часы на камине.

— Анна Аркадьевна приказала доложить, что они поехали в театр.

Яшвин, опрокинув еще рюмку коньяку в шипящую воду, выпил и встал, застегиваясь.

— Что ж? поедем, — сказал он, чуть улыбаясь под усами и показывая этою улыбкой, что понимает причину мрачности Вронского, но не придает ей значения.

— Я не поеду, — мрачно отвечал Вронский.

— А мне надо, я обещал. Ну, до свиданья. А то приезжай в кресла, Красинского кресло возьми, — прибавил Яшвин, выходя.

— Нет, мне дело есть.

"С женой забота, с не-женою еще хуже", — подумал Яшвин, выходя из гостиницы.

Вронский, оставшись один, встал со стула и принялся ходить по комнате.

"Да нынче что? Четвертый абонемент… Егор с женою там и мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он себе. — Что ж я-то? Или я боюсь, или передал покровительство над ней Тушкевичу? Как ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?" — сказал он, махнув рукой.

Этим движением он зацепил столик, на котором стояла бутылка сельтерской воды и графин с коньяком, и чуть не столкнул его. Он хотел подхватить, уронил и с досады толкнул ногой стол и позвонил.

— Если ты хочешь служить у меня, — сказал он вошедшему камердинеру, — то помни свое дело. Чтоб этого не было. Ты должен убрать.

Камердинер, чувствуя себя ни в чем не виноватым, хотел оправдываться, но, взглянув на барина, понял по его лицу, что надо только молчать, и, поспешно извиваясь, опустился на ковер и стал разбирать целые и разбитые рюмки и бутылки.

— Это не твое дело, пошли лакея убирать и приготовь мне фрак.

Вронский вошел в театр в половине девятого. Спектакль был во всем разгаре. Капельдинер-старичок снял шубу с Вронского и, узнав его, назвал "ваше сиятельство" и предложил не брать нумерка, а просто крикнуть Федора. В светлом коридоре никого не было, кроме капельдинеров и двух лакеев с шубами на руках, слушавших у двери. Из-за притворенной двери слышались звуки осторожного аккомпанемента стаккато оркестра и одного женского голоса, который отчетливо выговаривал музыкальную фразу. Дверь отворилась, пропуская прошмыгнувшего капельдинера, и фраза, подходившая к концу, ясно поразила слух Вронского. Но дверь тотчас же затворилась, и Вронский не слышал конца фразы и каданса, но понял по грому рукоплесканий из-за двери, что каданс кончился. Когда он вошел в ярко освещенную люстрами и бронзовыми газовыми рожками залу, шум еще продолжался. На сцене певица, блестя обнаженными плечами и бриллиантами, нагибаясь и улыбаясь, собирала с помощью тенора, державшего ее за руку, неловко перелетавшие через рампу букеты и подходила к господину с рядом посередине блестевших помадой волос, тянувшемуся длинными руками через рампу с какою-то вещью, — и вся публика в партере, как и в ложах, суетилась, тянулась вперед, кричала и хлопала. Капельмейстер на своем возвышении помогал в передаче и оправлял свой белый галстук. Вронский вошел в середину партера и, остановившись, стал оглядываться. Нынче менее, чем когда-нибудь, обратил он внимание на знакомую, привычную обстановку, на сцену, на этот шум, на все это знакомое, неинтересное, пестрое стадо зрителей в битком набитом театре.