Родина Есенина – село Константиново (теперь Есенине) было недалеко за Окой.
В той стороне всегда садилось солнце. И мне с тех пор поэзия Есенина кажется наилучшим выражением широких закатов за Окой и сумерек в сырых лугах, когда на них ложится не то туман, не то синеватый дымок с лесных гарей.
В этих, как будто безлюдных лугах было у меня много всяких случаев и неожиданных встреч.
Однажды я ловил рыбу на небольшом озере с высокими, крутыми берегами, заросшими цепкой ежевикой. Озеро обступили старые ивы и осокори. Поэтому на нем всегда было безветренно и сумрачно, даже в солнечный день.
Сидел я у самой воды, в таких крепких зарослях, что сверху меня совершенно не было видно. По краю берега цвели желтые ирисы, а дальше в иловатой, но глубокой воде все время струились со дна пузырьки воздуха, – должно быть, караси копались в иле, отыскивали пищу.
Наверху, надо мной, где по пояс стояли цветы, деревенские дети собирали щавель. Судя по голосам, там было три девочки и маленький мальчик.
Две девочки изображали в разговорах между собой многодетных деревенских женщин. Каждая, должно быть, подражала своей матери. Это у них была такая игра. Третья девочка все помалкивала и только запевала тоненьким голосом:
Так во время воздушной трявоги
Народилась красавица дочь…
Дальше она слов не знала и, помолчав, снова заводила свою песню о воздушной тревоге.
– Трявога, трявога! – сердито сказала девочка с хрипловатым голосом. – Маешься цельный день, чтобы в школу их определить, всю эту ораву, всю братию, а чему они в школе научаются? Слово сказать и то не умеют по-людски! "Тревоги" надо говорить, а не "трявоги!" Вот скажу отцу, он тебя проучит.
– А мой Петька анадысь, – сказала другая девочка, – двойку приволок. По арифметике. Уж я его утюжила-утюжила. Аж руки замлели.
– Врешь ты все, Нюрка! – сказал басом маленький мальчик. – Петьку маменька утюжила. И то чуть.
– Ишь, сопливый! – прикрикнула Нюрка. – Разговаривай у меня!
– Слушайте, девочки! – радостно воскликнула хрипловатая. – Ой, что я вам сейчас расскажу! Где-то тут около Птичьего брода растет куст. Как ночь, так он весь, до самой макушки, как почнет гореть синим огнем! Как почнет! И так горит и не сгорает до самой зари. А подойти к нему страшно.
– А чего ж он горит, Клава? – испуганно спросила Нюрка.
– Клад показывает, – ответила Клава. – Клад под ним закопан. Золотой карандашик. Кто возьмет тот карандашик, напишет свои горячие желания – они тут же и сбудутся.
– Дай! – требовательно сказал мальчик.
– Чего тебе дать?
– Карандашик!
– Отвяжись ты от меня!
– Дай! – крикнул мальчик и неожиданно заревел противным, оглушительным басом. – Дай карандашик, дурная!
– Ах, ты так? – крикнула Нюрка, и тотчас же раздался звонкий шлепок. – Несчастье мое! На что я тебя породила!
Мальчик непонятно почему, но сразу затих.
– А ты, милая, – сказала Клава притворным, сладеньким голосом, – не бей ребятишек своих. Недолго и паморки отбить. Ты вот как я действуй – учи их разуму. А то вырастут обалдуи – ни себе, ни людям никакой корысти.
– Чему его учить-то? – с сердцем ответила Нюрка. – Попробуй поучи его! Он те дасть!
– Как не поучить! – возразила Клава. – Их всему надо учить. Вот увязался за нами, скулит, а кругом, гляди, один цвет не похож на другой. Их тут сотни, этих цветов. А что он знает? Ничегошеньки он не знает. Даже как зовется вот этот цвет – и то не знает.
– Курослеп, – сказал мальчик.
– Да не курослеп это, а медуница. Сам ты курослеп!
– Мядуница! – даже с некоторым восхищением повторил мальчик.
– Да не "мядуница", а "медуница". Скажи правильно.
– Мядуница, – поспешно повторил мальчик и тут же спросил: – А это какой, розовый?
– Это мята. Повтори за мной: мята!
– Ну, мята, – согласился мальчик.
– Ты не нукай, а чисто за мной повторяй. А вот это таволга. Такая пахучая-пахучая! Такая нежная-пренежная! Хочешь, сорву?
Мальчику, видимо, понравилась эта игра. Он, посапывая, добросовестно повторял за Клавой названия цветов. А она так ими и сыпала:
– Вот, глянь, это подмаренник. А это купава. Вот та, с белыми колокольцами. А это кукушкины слезки.
Я слушал и только удивлялся. Девочка знала множество цветов. Она называла дрёму, ночную красавицу, гвоздику, пастушью сумку, копытень, мыльный корень, шпажник, валерьяну, чебрец, зверобой, чистотел и много других цветов и трав.
Но этот удивительный урок ботаники был неожиданно сорван.
– Я обстрекалси-и-и! – вдруг густо заревел мальчик. – Куды вы меня завели, дурные?! В самые колючки! Теперь я домой не дойду!
– Эй, девчонки! – крикнул издали стариковский голос. – Вы чего малого обижаете?
– Да он, дед Пахом, сам обстрекалси! – крикнула в ответ поборница чистого произношения Клава и добавила вполголоса: – У-у-у, бессовестный! Ты сам всякого изобидишь!
Слышно было, как к детям подошел старик. Он заглянул вниз, на озеро, увидел мои удочки и сказал:
– Тут человек рыбу лавит, а вы калган подняли на весь свет. Мало вам, что ли, лугов!
– Где лавит? – поспешно спросил мальчик. – Пусть мне дасть поудить!
– Куда полез! – крикнула Нюрка. – Еще сорвешься в воду, неслух окаянный!
Дети вскоре ушли, и я их так и не видел. А старик постоял на берегу, подумал, деликатно покашлял и спросил неуверенным голосом:
– У вас, гражданин, покурить не найдется?
Я ответил, что найдется, и старик со страшным шумом, цепляясь за петли ежевики, срываясь на откосе и чертыхаясь, спустился ко мне за папироской.
Старик оказался щуплый, маленький, но с огромным ножом в руке. Нож был в кожаном футляре. Сообразив, что я, чего доброго, обеспокоюсь из-за этого ножа, старик поспешно сказал:
– Я лозу пришел резать. Для корзин да вентерей. Плету помаленьку.
Я сказал старику, что вот какая тут была замечательная девочка – знает все цветы и травы.
– Это Клавка-то? – спросил он. – Да это колхозного конюха Карнаухова дочка. А чего ж ей не знать, когда у нее бабка первая травница на всю область! Вы с бабкой поговорите. Заслушаетесь. Да, – сказал он, помолчав, и вздохнул. – У каждого цвета свое наименование… Паспортизация, значит.
Я с удивлением взглянул на него. Старик попросил еще папироску и ушел. Вскоре ушел и я.