Веселий мудрець

Страница 86 из 190

Левин Борис

Котляревский в ответ так заразительно смеялся, что глядя на него, не мог удержаться и Крылов, он ахал, стонал, обмахиваясь большим кремовым платком: "Ну, уморил..."

Каждая новая встреча все сильнее сближала их, они доверяли друг другу самое потаенное, рассказывали, над чем работают, что их волнует, вызывает сомнение.

С седоватыми висками и глубокими темными впадинами под глазами, Крылов выглядел старше своих лет, тяжело дышал: сказывалась тучность и, возможно, сырая петербургская погода. Искренне обрадовавшись гостю, на время позабыв о своих недугах, он усадил Ивана Петровича около себя в кресло, засуетился, позвонил слуге, приказал приготовить свежий кофей: "Угощу тебя, батенька, питьем заморским..." Пока слуга готовил кофей, Крылов все расспрашивал, как живется Котляревскому в столице, хорошо ли в книжных лавках берут "Энеиду", он лично прочел ее дважды и собирается читать еще раз.

— Ищу, сударь, изъяны, а вместо оных с каждым разом открываю неизменно новое. А что сие значит?

Крылов, щурясь, посмотрел на Ивана Петровича, но тот смущенно молчал.

— Не ведаешь? — Крылов, шумно выдохнув, сел на диване, предварительно положив за спину подушку побольше. — Ежели я желаю перечитать книгу и каждый раз нахожу в ней нечто новое, то, несомненно, оная книжица в некоем роде явление, то есть она, к вашему сведению, сударь, предмет подлинного искусства. Да-с. И не отмахивайся, голубчик, ничего не смыслишь, а споришь... Ну, пей кофей — пока горячий.

Котляревский взял обеими руками чашку, поданную слугой, поднес к губам душистый напиток.

— Помилуй бог, спорить не берусь, и все же преувеличиваете изрядно.

— Нисколько, — Крылов вытер вспотевший лоб кремовым платком, — кое в чем я, кажется, разбираюсь.

— Я не против, но... Напиток богов, ей-право! — Иван Петрович поставил на поднос пустую чашку. — Благодарствую!.. Вернемся, одначе, к делу. Мне еще работать и работать, а ваше слово звучит так, словно я достиг вершин и делать, стало быть, уже нечего более.

— Этого я не говорил и не помышлял, голубчик. Наш брат пиит обязан, пока жив, трудиться, такая уж наша судьба. Каждый, кто уважает читателя и к труду своему не безразличен, так поступать должен.

— Об этом склонен думать, когда читаю ваши басни... Это же перлы отечественной поэзии, да только ли отечественной?

— Нехорошо, сударь, речь не обо мне... И кто бы мог подумать: Котляревский, тихий и спокойный, — и такой хитрец.

Скромность, которой отличался Крылов, не мешала ему, однако, прислушаться к похвале, причем весьма приятной его сердцу, ибо высказывалась она дорогим человеком.

Выпив еще по чашке кофею, и гость и хозяин заметно оживились, хотя и без того были увлечены беседой, пересказывали друг другу последние новости, занимавшие завсегдатаев столичных салонов, и прежде всего служителей муз.

На днях Котляревскому удалось побывать в Мариинском театре, посмотреть балет с великим Дидло. Оставаясь под ярким впечатлением увиденного, он рассказывал Крылову, как публика восторженно встречала знаменитого танцовщика. — "Но, скажу вам, и есть за что: танец Дидло — истинное искусство".

Затем разговор перешел на сугубо литературные новости. Не стихи Батюшкова и не пьесы Шаховского занимали в те дни литературные круги — многих интересовала начатая несколько лет тому назад работа Гнедича.

Николай Иванович Гнедич — еще молодой человек (в тысяча восемьсот девятом году ему исполнялось двадцать пять лет), приехав из Москвы, где учился в пансионе при университете, уже шесть лет жил в Санкт-Петербурге и здесь скоро стал известен как автор повести "Мориц, или Жертва мщения" и романа "Дон Коррадо де Герера". Но об этих вещах говорили преимущественно знатоки литературы, не находя, впрочем, ничего особенного в их появлении. Теперь же бывший воспитанник Полтавской духовной семинарии, а затем московского пансиона приступил и вот уже третий год успешно продвигается в работе над русским переводом "Илиады". Такой труд мог быть под силу только высокоодаренному человеку и к тому же знающему греческий язык, как и свой родной. Гнедич знал и греческий и русский и оказался превосходным поэтом.

— Кстати, Гнедич — земляк мой, — не без тайной гордости за своего молодого друга сказал Котляревский. — Более того, в одной семинарии учились, правда, в разное время.

— Ах да, он ведь тоже полтавец! Поди ж ты, нешто у вас сам воздух рождает таланты?!

— Земля, Иван Андреевич, богата и... люди не без искры божьей.

— Земля русская испокон века богата талантами, только им крылья урезают, талантам, простору не дают, причем свои же, отечественные радетели, — вздохнул Крылов и надолго замолчал.

Коснулись и журнальных новинок. Вспомнили недавно появившуюся новую книжку "Вестника Европы", в котором его редактор и поэт Жуковский опубликовал балладу "Кассандра". Заговорив о Жуковском, Крылов заметил, что он один из лучших пиитов нынешнего времени, такого, пожалуй, не с кем и сравнить — тонкий лирик, трепетно любящий природу и талантливо умеющий рисовать ее.

— Согласен, он как бы вдохнул душу в русскую поэзию, наградил ее горячим сердцем, — сказал Котляревский. — Вспомните его "Сельское кладбище" или балладу "Людмила".

— Да, именно душу и сердце.

— Но согласитесь, что одного этого поэзии недостаточно, ей надобно, чтобы она и думы отражала людские, звала к добру и счастью, была совестью соплеменников.

— Ну что ж, и это, пожалуй, верно. Мысли твои, сударь, близки мне и симпатичны, — Крылов коснулся белой тонкой руки Котляревского и пожал ее, этим жестом он словно бы заключал с гостем безмолвный союз на дружбу и братство...

Ивану Петровичу пора было уже и откланяться, но он все еще сидел, не уходил, хотя и хорошо понимал бестактность своего поведения.

Накануне, перед тем как идти к Крылову, он дал себе слово: во что бы то ни стало попросить у Ивана Андреевича "Подщипу", о существовании которой рассказал ему все тот же Гнедич. Но как обратиться с такой просьбой к Крылову? А вдруг не даст? Найдет предлог и откажет. Ему было известно, что Крылов доверял рукопись только тем, кого хорошо знал, прежде всего своим друзьям, и строжайше требовал от них возвращения рукописи без передачи другим лицам; никто не смел задерживать пьесу дальше назначенного срока, чаще всего он давал ее "на один вечер", не больше.