Махмуд выжидал, он не хотел первый касаться того, ради чего, собственно, и приехал к Селиму, а тот тянул нарочно, не спрашивал и даже как будто не собирался спрашивать, зачем приехал Махмуд — младший брат и любимый сын отца. Еще ни разу Махмуд не наведывался к нему сам, с братьями года два тому назад был, а сам — ни разу.
Братья вообще редко гостили друг у друга. Селим-бей считал себя обиженным, отец мало выделил ему отар и пастбищ, и поэтому он полагал возможным брать все, что плохо лежит, угонял забредавшие на его пастбища стада братьев, а то наезжал и сам в их угодья, уверенный, что даже аллах ничего в этом плохого не видит. Вот и теперь Махмуд, наверно, приехал с претензией к нему, старшему брату, видимо, что-то пропало, и он убежден, что в этом повинен Селим. Как бы не так! Не пойманный — не вор. Неужто Махмуд так наивен?..
Мирно, плавно течет беседа. Братья пьют вино, которое подают им слуги, вино это в меру крепкое, приятное на вкус, изготовленное старым дедовским способом; вылавливают из миски куски баранины, едят сладкие фрукты и снова пьют вино.
И говорят. Рассказывают друг другу, на сколько голов выросли в этом году их табуны, где нынче лучшие пастбища, а какие можно использовать в следующем году, какой виноград уродился, и что следует продать в Бендерах, чтобы купить женам наряды, себе пороха, ружей, и хорошо бы найти собак для охоты, но где нынче возьмешь их? Стоящие почти вывелись, а без хорошей собаки — какая охота, особенно на лису и волка.
Но всякому терпению есть предел. Внезапно обрывается и нить беседы.
Они сидят друг против друга на зеленой праздничной кошме, слуги ставят поднос с апельсинами, еще кувшин вина, но ни к чему больше Махмуд не притрагивается, хотя Селим снова наливает, подвигает к брату поднос с ярко-желтыми, ароматно пахнущими плодами. Не дождавшись, пока Махмуд выпьет, выпивает сам, тыльной стороной ладони поправляет усы:
— Пей! Пей, дорогой!
Махмуд хмуро глядит в сторону, косясь на подслеповатое окно, в котором стоит жаркое полуденное солнце. Но вдруг солнце гаснет. Тени перечеркивают стены. Над Буджацкой степью нависает черная туча, она уже закрывает половину неба, бегут, удлиняясь, темные и светлые тени, и это кажется необычным: будто день и ночь, крепко взявшись за руки, идут рядом.
Подняв на брата глаза, Махмуд говорит:
— Видишь, я приехал.
— Ничего не вижу... пока не выпьешь.
— Нет, Селим, нет! Спасибо за угощенье, но я приехал к тебе... Ты знаешь зачем.
— Ты приехал, чтобы посмотреть, как живет твой старший брат.
— Не надо, Селим, шутить. Прошу тебя.
Селим снова выпивает и хитро щурится:
— Ты в нашей семье — самый большой шутник, а говоришь — не надо шутить. Почему, Махмуд?
Знал Селим-бей, зачем время от времени ездят к нему братья, знал, с чем примчался и Махмуд. Но притворялся незнающим. Махмуд не мог больше вынести подобное притворство. Ненавидяще глядя на Селима, сказал:
— Эльяс видел Ахмеда. Вчера вечером он проезжал мимо пастбища, а ночью, когда Эльяс отлучился, угнали мою отару.
— Твой Эльяс слишком много видит. Не был Ахмед на пастбище.
— Эльяс не мог ошибиться. Зачем ему выдумывать?
— Тогда сам ищи. Найдешь — твоя отара. Махмуд покачал головой: Селим — старший, должен быть умным, а говорит как малый ребенок. Или Махмуда считает маленьким?
— За три дня я не объеду твоих пастбищ... Где искать? Прикажи отдать отару. И я поеду.
— Нету у меня твоей отары... И мне некогда. В Измаил еду.
— В Измаил ты успеешь. А отару отдай. Стыдно тебе будет, если сам найду. Отцу расскажу.
— Расскажи! — злобно выкрикнул Селим. — Он и так лишил меня всего! А я — старший!
— Ты старший. Но, по-твоему, выходит, что младшим вообще ничего не надо. Почему, Селим, ты больше всех хочешь?
— Глупый вопрос. Человеку всегда мало.
Махмуд исподлобья взглянул на брата, криво усмехнулся:
— Таким я тебя еще не видел... И за русских надеешься взять калым? Большой калым, да? И коней их возьмешь? Хорошие кони.
Селим-бей поднял кувшин, стал наполнять бокалы, красное густое вино расплескивалось на зеленой кошме, но Селим этого не замечал, он лил и лил, пока бокалы не были полны, и только после этого взглянул на брата:
— Надо уметь жить, Махмуд. Я тебе давно говорил. А ты слишком добрый и потому... бедный.
— Помню, как ты обманывал нас, сыновей Марии.
Селим выпил свой бокал, разорвал пополам апельсин, желтоватый сок тек по его рукам. И вдруг рассмеялся, смеялось все лицо — и глаза, и желваки, и острый, клинком, подбородок:
— Я все забыл.
— Детские обиды — самые жгучие, — сказал Махмуд и подумал: нет, не сговориться ему с братом. Отары он не отдаст, приехал к нему напрасно, а хотелось по-хорошему попросить, поговорить.
Ну что ж, побеседовали, пора и уезжать. Но теперь так просто собраться и уехать он уже не мог.
С той минуты, как увидел веревки на руках русского офицера, все изменилось; говорил об отаре, а видел веревки. Махмуд смотрел, как Селим пьет, жадно ест, я вдруг подумал: такого ничем не ублажишь, Селнму наплевать на то, как живут его соседи, простые люди, нукеры. Война? Пусть война. Селим и на войне погреет руки. Люди погибнут, кровь прольется. Ему не жалко. Жадный, ворюга — какой он брат? Только так называется, а на самом деле — чужой, совсем чужой.
Махмуд быстро трезвел, выпитое вино уже не действовало. А Селим, осушив еще одни бокал, подвинул полный к Махмуду.
— Пей!.. Я угощаю, а ты брезгуешь, сын гяурки? Или ждешь, чтобы я заставил? Я всех заставлю! А тех — в мазанке — посажу на коня и... отвезу. И получу калым! — Селим хвалился: явный признак, что пьян.
Брата своего Махмуд-бей, конечно, знал. Селим опасен всегда, а когда пьян — особенно. Преступление? Совершит любое. Пойдет на все не колеблясь, лишь бы достигнуть своего. Когда же рассвирепеет, не пожалеет ни сына, ни брата, ни жену. И все же Махмуд-бей не боялся его, чувствовал себя значительно сильнее, способным с кем угодно сойтись один на один, потому как был убежден, что поступает по правде, творит добро. Сжимая кулаки, молча, с нескрываемой ненавистью смотрел он на брата.
А тот, уже опьяневший от виноградного вина, хвалился своими неисчислимыми отарами, удачными, по его разумению, наездами к соседям, потешался над ограбленными, обесчещенными, грозил страшными карами каждому, кто посмеет не покориться его воле.