Почти три года он служит. Может, пришла пора подумать о дальнейшей судьбе? Не ошибся ли он в выборе службы? Не лучше ли было закончить семинарию — и в приход? А потом привести в дом поповну из какого-нибудь соседнего села, обзавестись хозяйством, откармливать гусей да индюков и позабыть все свои мечты? Нет, лучше тогда не жить! Никогда он не откажется от сладких грез и жестоких мук своих. И нечего жалеть, что ушел с последнего курса семинарии. Одного жаль: не может часто, когда заблагорассудится, как бывало прежде, встречаться с учителем своим — отцом Иоанном. Бесед с ним жаждет душа, они освежают, после них легче дышать и легче жить.
Отец Иоанн советует больше читать. Конечно, он читает, было бы время. Кто только не побывал на его столе! Великие греки и бессмертные римляне, множество русских: Антиох Кантемир, Княжнин, Ломоносов, Херасков, Тредиаковский, читает и новейшие журналы, издаваемые в Санкт-Петербурге. Вот совсем недавно в "Детском чтении" познакомился с оригинальной повестью "Евгений и Юлия" неизвестного досель Николая Карамзина, а еще раньше — с трагедией Вильяма Шекспира "Юлий Цезарь", в отличном переводе того же Карамзина. Какая широта мысли, какой слог! Читал, перечитывал и не мог постигнуть, в чем сила, таившаяся в слове.
А давеча отец Иоанн рассказывал удивительную историю, случившуюся с пьесой Капниста "Ябедник"[1]. Напоказ миру, на посрамление выставил автор нынешние суды и людишек судейских. Разумеется, пьесу на сцену не пустили, но о ней, оказывается, говорили, многие знали ее содержание и передавали из уст в уста.
— Откуда, отче, сведения такие?
— Люди, сыне, — усмехнулся отец Иоанн, оглаживая бороду, — ходят по земле и носят за собой не токмо прах ее... Гостил у меня недавно брат мой названый, товарищ по Харьковскому коллегиуму Михаил Ковалинский — имя запомни, — вместе с ним мы слушали лекции учителя нашего Григория Саввича Сковороды... Так вот Михаил и рассказал мне историю с пьесой Капниста. Кстати, Капнист — наш земляк, из Обуховки, что под Миргородом... Где Михаил слышал сие — не ведаю. Зело поучительные судьбы, сыне мой, мужей литературы, истинных сочинений мятежного духа человеческого...
О прочитанном хотелось рассказать кому-нибудь.
Но кому? Сослуживцам? Кроме Миклашевского, пожалуй, некому, если не считать отца Иоанна. И Котляревский обращался к записям. В те же тетради вписывал и песню, и думу, и присказку. Особенно много записей появлялось в ярмарочные дни.
Наверно, это осталось с детства. Ни свет ни заря он подхватывался с постели, быстро собирался, почти не пил, не ел и словно на большой праздник — убегал на целый день в ярмарочный шум и сутолоку.
Бродил между возами, на которых можно было видеть всякую всячину: английскую мяту и сорочинское пшено, диковинных размеров репу и гвоздичный перец. От возов переходил в ряды и здесь тоже смотрел и слушал, и хотя не покупал, но обязательно приценивался, сколько стоит, например, фунт фиников или фамильного чая, в какую копейку обходятся турецкие бобы, вина и маслины, картофельная патока, свечи стеариновые, сальные и восковые, косы сенокосные, тулупы и полушубки овчинные, посуда деревянная... Увидел как-то соль разных сортов на лотках, поинтересовался, в какой цене каждый сорт. Приказчики, которым надоели праздные любопытные, ответили: "На умных меняем". Иван ничуть не смутился и вполне серьезно сказал: "А, понятно! Своих пока не заимели..." И пошел дальше между лотками, поскольку все, как ему казалось, выяснил. Шел и не смел оглянуться: а ну как вслед летит увесистый ком соли. Но — обошлось.
Каждый лоток, каждый воз бросался в глаза, заманивал: купи! возьми! не проходи мимо! Голова шла кругом, в ушах стоял непрерывный звон; от свиток и шляпок, ярких кофт, платков и чепцов рябило в глазах. А он смотрел и слушал и снова — смотрел. Затем, отойдя в сторонку, укрывшись за каким-нибудь возом сена, вытаскивал из рукава самодельную тетрадку я заносил в нее только что услышанное крепкое словцо, соленую шутку, меткую присказку, чего в другом месте не услышишь и не прочитаешь нигде тем более.
— Чепцы гризетовые! — кричала рассевшаяся среди базарной площади со своей рухлядью известная в Полтаве мещанка Сидориха, толстая краснолицая баба, ее зычный голос слышен был даже в другом конце города; случалось, те, кому гризетовые чепцы и даром не нужны, но привлеченные ее голосом, останавливались — и обязательно уходили с покупкой: легче было купить чепец, нежели отцепиться от Сндорихи.
— А меду-подседу!.. Меду!.. — зазывали с другой стороны.
— Пива! — гудел пивовар Гарбуз. — Ячменного пива!
— Имбирю белого! Желтого!
— Сафьяны! Кожи разного сорта!
— Балыка! Икорки паюсной! Зернистой!
— Заходи! Налетай!
— Квасу-сыровца! На один грош — кварта! Пей! Пробуй!
Подолгу обычно стоял Иван возле слепых кобзарей, сидевших где-нибудь в сторонке; возле них постоянно толпились люди, задумчивые, торжественные, иной раз печальные, тихие.
Иван слушал, каждую песню запоминал, чтобы потом записать слово в слово. Просил петь еще, отдавал кобзарям до последнего гроша — все, что брал с собой на ярмарку. И те охотно, множество раз повторяли одно и то же...
А ярмарка гудела, бурлила, шум перекатывался из одного края в другой. Кружилась карусель, цыгане водили медведя, и за ними неотступно следовали мальчишки, как бывает это всегда и везде. Продавец детских игрушек неистово свистел, запихнув в рот одновременно по нескольку свистулек и коньков из глины. Свист оглушал, и не все осмеливались подойти к нему, особенно страшились дети, хотя их-то он и старался заманить.
Нельзя было уйти, скрыться от всего этого. Да Иван и не пытался, напротив — шел навстречу, широко распахнув глаза и душу. Его пленяла речь — та самая, которую слышал из уст матери и отца, она звенела, играла, переливалась всеми красками, мягкая, сочная, самобытная. Он готов был записывать каждое слово, просить, умолять, чтобы его повторяли дядьки, приехавшие из Решетиловки, казаки из Миргорода и Ромеи...
Тетради пополнялись все новыми и новыми записями. Думая о них, вспоминая, что записано, мысленно повторяя каждую думу, песню, присказку, Иван чувствовал себя неизмеримо богаче, без них он стал бы подобен иным своим сослуживцам — духовно пустым, бедным. Стоит ему уединиться, раскрыть заветные страницы — и что ему Новожилов с его высокомерием и все эти напыщенные самодовольные чиновные индюки! Пусть заносятся, дерут нос, получают чины я прибавки к своим немалым окладам! Пусть! Они не видят дальше строки исходящей бумаги, дрожат за свои места, кроты слепые, тупицы жалкие. Если бы они понимали, какую силу имеет родное слово, чувствовали его непреходящую красоту! Но что им слово! Им ближе, дороже еще один чин, еще одна трешка к окладу. А кто же будет беречь это слово? Где найдутся такие в наш век?.. Не Новожилов, конечно…