Эльвира. Я боюсь?
Пелегрин. Кто может с точностью знать, как все было? Знаешь ли ты или я в этот час нашего ночного бдения полную правду? (Берет другую книгу.) Если б мы помолчали, хотя бы час, вот так, как сидим! И только… Ты взяла бы книгу или вязанье, я бы смотрел иллюстрации, бабочек, эти растения. Melaleuca folia[1], например… а потом, потом бы уехал.
Эльвира. А потом?
Пелегрин. Навсегда, я хотел сказать.
Эльвира. А потом?
Пелегрин. Потом вокруг нас снова была бы жизнь. (Садится за клавикорды.) В Гонолулу я встретил одного старого капитана, у которого оставалась одна возлюбленная — астрономия. Выше этого для него ничего не было. Мы всегда смеялись над ним, потому что ничто другое его не интересовало. С тех пор как он обнаружил в каюте какую-то толстенную книгу, все остальное стало вдруг пустяком. Вероятно, то была первая книга, которую он читал в своей жизни, и как читал! Он приходил в кабак, где мы танцевали с негритянками, и рассказывал о Млечном Пути так, словно он был создан только вчера… (Берет с тарелки апельсин.) Когда мы садились к нему за столик, он брал такой апельсин. Вот, говорил он, луна. И не терпел улыбок! Вон тот глобус — земля. А это луна. Между ними было семь шагов, я точно помню. А что посредине, спрашивал он, что посредине? Даже не воздух, не свет — ничего! Ничего, кроме ночи, вселенной, смерти, ничего, что бы заслуживало названия, просто ничего!
Эльвира. Кто это говорил?
Пелегрин. Капитан из Гонолулу… "Предположим, — говорил он, — у меня есть сестра, она осталась в Европе, славная, милая девушка, предположим, она стоит на базаре в Барселоне и в эту минуту держит в руках… ну что бы… арбуз; вот вам одна звезда, арбуз в Барселоне — другая, а что посередине? говорил он. — Ничего, кроме ночи, вселенной, смерти. Так велико, друзья мои, так велико ничто, так редко встречается жизнь, теплота, разумное бытие, горячий огонек. Так редко то, что есть". (Чистит апельсин.) Я не собираюсь спорить, верно ли все это. Он был большой чудак. Но я бы не мог очистить апельсин, не думая о нем.
Эльвира. Зачем ты рассказал мне все это?
Пелегрин. Так. Мне подумалось… а что если б нам еще раз очистить вдвоем апельсин, Эльвира, может быть, еще раз вокруг нас была бы жизнь…
Эльвира (прислушивается). Кажется, колокольчик?
Ничего не слышно.
Пелегрин. Из того, что ты говорила сегодня ночью, я вынес только, что ты умна.
Эльвира. А женщина не должна быть умной!
Пелегрин. У тебя есть тайны, которые сторожит рассудок; он тебе очень нужен, поэтому он так остр.
Эльвира. Ты приехал выболтать мне мои собственные тайны?
Пелeгрин. Какое мне дело до них…
Эльвира. Ах да, ты ведь не хочешь знать, зачем ты приехал!
Пелегрин. Разве так уж невозможно, Эльвира, что я вообще ничего больше не хочу?
Эльвира. И все-таки ты приехал.
Пeлегрин. И все-таки я приехал… (Ест апельсин.) В воображении моем все было правильно, даже красиво. Мы не вправе, думал я, судить друг друга. Ты можешь считать меня подлецом — бог примет меня соответствующим образом, если это так. Я в свою очередь думаю, как сейчас невеликодушна женщина. Бог, если он думает так же, примет в соответствии с этим тебя… Что бы там ни было, думал я, жизнь свела нас, и мы любили друг друга — каждый по-своему, по своему возрасту, по возможностям своего пола. И оба мы еще живы: здесь и теперь, в это мгновение… Почему бы, подумал я, нам не поприветствовать друг друга?
Эльвира. Но зачем мы должны были это сделать?
Пелегрин. Жизнь так коротка.
Эльвира. Ты думал, что можно вновь увезти меня?
Пелегрин. Зачем?
Эльвира. Еще один эпизод в жизни мужчины…
Пелегрин трогает клавиши — как ребенок, который хочет и не умеет играть. В дверях появляется Виола. Она в ночной рубашке.
Ради бога!.. Детка, зачем ты пришла сюда?
Виола. Я не могу заснуть.
Эльвира. В такое время!
Виола. Мне так страшно, мама…
Эльвира. Но почему?
Виола. Мне снятся такие страшные сны…
Эльвира. Дитя мое!
Виола. В нашем доме смерть, мама. (Смотрит на мать, потом пугается собственных слов, плачет.)
Эльвира (поддерживает ее). Пойдем, Виола, пойдем! Не бойся, ты испугалась во сне. И только. Не плачь. Выпей горячего чаю. Я принесу тебе плед… Килиан! (Уходит.)
Пелегрин (пытается играть). Наступает рассвет.
Виола молчит.
Но нужно бояться, дитя мое, совсем не нужно. В этом нет ничего ужасного, я знаю.
Виола молчит.
Пелегрин. Вы умеете играть? Если б я жил еще раз, я обязательно бы научился. По-моему, это прекрасно.
Виола. О да.
Пелегрин. И рисовать тоже.
Виола. О да, и многое еще…
Пелегрин. Очень многое…
Виола молчит.
Представь себе раковину, каких не бывает на самом деле, о каких можно только мечтать— так она красива. Можно объездить все морские побережья, вскрыть тысячи, сотни тысяч раковин, и ни одна из них не будет такой же красивой, как та, о которой можно только мечтать, ни одна не будет красива так, как ты, — говорил я девушкам, которых любил… Видит бог, это было серьезно, и девушки мне верили, как верил в это я сам. Но девушки исчезают, становятся женщинами, и женщины в свой черед исчезают тоже — остается лишь раковина, какой не бывает на самом деле, раковина, о которой можно только мечтать…
Звон колокольчиков.
Скажи мне, сколько тебе лет, дитя мое?
Виола. Мне? Семнадцать.
Пелегрин. Семнадцать?
Виола. Почему вы так смотрите на меня?
Звон колокольчиков.
Пелегрин. Это он, я думаю. Это он!
Виола. Кто?
Пелегрин. Барон, ваш отец… Мы знаем друг друга семнадцать лет — ваш отец и я. Тогда он тоже хотел на Гавайские острова, как и сегодня.
Виола. Мой отец?
Пелегрин. Он аристократ.
Виола. А почему он не уехал?
Пeлeгрин. Потому что его ждала дочь — тогда, как и сегодня… Это он, я думаю. Идите встречать его.
Виола подчиняется, медленно идет к дверям, глядя на Пелегрина.
(Тоже смотрит ей вслед, пока она не исчезает в темноте дверного проема.) Или — или; это, кажется, неизбежно. Одному — море, другому — замок; одному — Гавайские острова, другому — ребенок…
Возвращается Эльвира. С ней писарь.
Эльвира. Какое письмо? Дай сюда!
Писарь. Ваша милость…
Эльвира. Это тебя посылали за бароном?
Писарь. Ваша милость простят мой вид. Я прямо с постели, меня будят уже второй раз за ночь…