– Где они там живут? – не слушая его, опять быстро и нервно спросил Павла Воронцов.
– В бараке.
– В бараке?! Барак стоит?! Стоит барак?
– Стоит.
– Да это же! Это же… Вы понимаете, что это значит?… – Воронцов даже затрясся и кинулся к окну – и что он там хотел увидеть, было непонятно. – А ты, – отскакивая от окна, накинулся он на Павла, – ты, Павел Миронович, куда смотрел? Как позволил? Ты же коммунист, не то что этот, – брезгливо кивнул он на Петруху. – А ты мать, столетнюю старуху, не можешь к порядку призвать! Барак стоит! – простонал он. – А у меня завтра государственная комиссия. Утром нагрянет. Я им что – барак буду показывать? Людей с самовольной задержкой? Государственная комиссия – понимаешь ты, Павел Миронович? А он съездил и приехал. И чай пьет. И никаких! А с кого завтра спросят? – При собственном же вопросе "с кого завтра спросят?" Воронцов напрягся и решительно приказал: – Собирайтесь. Хватит в игрушки играть. Надо понимать положение. К утру чтоб ни барака, ни людей. Не вздумай смыться, – предупредил он Петруху: – Поедешь. На з-задание поедешь. Вместе со мной. Ты, Павел Миронович, тоже собирайся. Хватит. Это дело государственное. Черт знает что творится!
Не хотелось Павлу ехать, устал он, да и ночь на носу, а утром рано на смену, значит, спать не придется совсем, но больше того не хотелось тормошить сейчас и выгонять из гнезда старух и на глазах у них поджигать последнее, что осталось на Матёре, – барак, давший им последнее же пристанище. Но делать нечего – надо было ехать.
Павел представил, как станет Воронцов в темноте суетиться и покрикивать на старух, поторапливая и загоняя их на катер, как, не выбирая выражений, станет он грозить им и ругаться, кляня вместе с ними все на свете. Представил мать и то, как она будет одергивать эту власть и как, с какой болью и требовательностью станет он смотреть на него, на Павла… представил потерянную, дрожащую от страха Настасью, с перепугу кивающую беспрерывно головой… плачущего мальчонку… нахохлившегося и задиристого Богодула, за которым к тому же надо присматривать, чтобы он – чего доброго! – не кинулся на Воронцова… Представил Павел все это и предложил Воронцову:
– Может, тебе не ездить? Мы как-нибудь одни управимся.
– Не-ет, – вскинулся тот. – Нет, Павел Миронович, на вас я больше надеяться не могу. Хватит. Вы из доверия вышли. Мне завтра отчет держать, я должен быть уверен, что территория очищена, а на вас надейся – вы мне опять попустительство подкинете. Надо понимать задачу. Мне отвечать за нее.
Он велел Петрухе идти поднимать катериста, дал на сборы и на дорогу до гаража, где решили собраться, чтобы без задержки оттуда выехать, полчаса и выскочил.
– А что, – сказала Соня. – И правильно. Зачем человека под удар ставить? Он отвечает.
– Пущай отвечает, – взъярился Петруха. – Пущай отвечает, никто ему не мешает отвечать. Да пущай человека уважает. Я ему не пень подколодный, чтоб на меня садиться да меня же чем попадя обзывать. Извини-подвинься. У меня гордость. Раскричался! Видали мы таких боевых! Власть!
Но покуда собирались, покуда искал Петруха моториста с катера, которого катеристом и называли, угрюмого пожилого мужика Галкина, комиссованного из шоферов, и раскачивал его, а потом еще и сам куда-то за какой-то надобностью сбегал, прошло не полчаса – час. Выехали уже в темноте, при звездах, на маленьком автобусе, развозившем по утрам рабочих на дальние участки. За руль сел Павел. Дорога была хорошая, и под гору покатились быстро; торопливо набегал и торопливо же отступал, отваливаясь на стороны, лес; мельтешила на свету, каким-то чудом успевая вонзаться в него, ночная крылатая мелочь; ровно, сплошным отмякшим звуком шуршала под колесами галька. Позади Павла молчали. Петруха попробовал было завести беседу, доставая до Воронцова намеками о сверх-урочных, но Воронцов даже и оборвать его посчитал недостойным себя, и Петруха затих, отчего-то (Павел видел это в зеркале) страдая и морщась. Старик Галкин дремал. Воронцов сидел впереди них прямо, будто даже и не покачиваясь, когда встряхивало, пристально и сердито уставившись в лобовое стекло.
Проехали полдороги, и Павел почувствовал, как плеснуло на повороте в окно сыростью. И как-то медлительней, ленивей стал набегать лес, еще глуше зашуршала резина. А когда выскочили на открытое место в полутора километрах от реки, на машину надвинулись сначала редкие, затем все больше и больше нарастающие, густеющие, словно тоже летящие на свет фар, серые мочальные лохмотья. Павел не сразу понял, что это туман. Старик Галкин позади Павла встрепенулся и с неуверенностью и тревогой в голосе спросил:
– Туман?
– Туман, – обрадованно подтвердил Петруха. – Может, это… – Он не решался ясно высказать свое желание только поддернул голову, закидывая ее назад. – Че по туману шариться?…
Воронцов и на этот раз не посчитал нужным ответить. Не разворачиваясь, Павел приткнул автобус носом к воде и первым вышел. Катер, стоящий за вереницей лодок справа, не был виден, но туман висел еще в воздухе, и полоса воды понизу просматривалась, насколько позволяла темнота, довольно хорошо. Стояла глухая, сплошная тишь: не плескала вода, не доносило привычного шума с переката на недалеком верхнем изломе Ангары, не булькала одиноким случайным чмоком со сна рыба, не возникало, не пробивалось нигде длинного и мерного, в другую пору доступного чуткому уху, поигрывающего посвиста течения, молчала земля – все кругом казалось заполнено мягкой, непроницаемой плотью. Поднялись, не слыша шагов за собой, на катер, Галкин запустил мотор, но и он не взревел, как обычно, широко и разбойно оглашая окрестности и надрывая уши, а заработал, точно отдыхиваясь, сдавленно и осторожно, и едва ли стукоток его пробивался дальше чем за тридцать шагов. Последним заскочил на катер Петруха, со счастливой усмешкой похвалился Павлу:
– Воротилу подпер. Даже не шевельнулся, спит без задних ног.
– Все ребячишься? – поморщился Павел.
– Пуш-шай. Сторож, дак сторожи, а не спи, как сурок. Проснется, а выдти – хрен ему. В окошко надо вылазить. Вылезет, а катер угнали. Вот запляшет Воротила.