– И ты меня… – дрогнувшим голосом, промокая платком с головы глаза, повинилась Дарья за свою долгую жизнь рядом с Настасьей.
– Помнишь, у нас ребяты были?
– Как не помню?!.
– А где их тепери взять? Одне. Я говорю Егору: "Поедем, Егор, нечего ждать, поедем", а он…
Она осеклась, бессильно опустилась на лавку. Дарья подошла и присела рядом. Сидеть в пустой, разоренной избе было неудобно – виновно и горько было сидеть в избе, которую оставляли на смерть. И пособить нельзя, нет такой помощи, чтобы пособить, и видеть невыносимо, как слепнут стены и в окна льется уже никому не нужный свет.
Настасья вспомнила:
– Че я хотела тебя просить, Дарья. Едва не забыла. Возьми к себе нашу Нюню. Возьми, Дарья.
– Какую ишо Нюню?
– Кошку нашу. Помнишь нашу кошку?
– Ну.
– Она щас куды-то убежала. Как стали собираться, убежала и не идет. Возьми ее, покорми до меня.
– Дак у меня своих дне. Анфиза тоже подкинула – уезжала. Куды я с имя?
– Нет, Дарья, Нюню надо взять, – заволновалась Настасья. – Нюня – лаская кошечка, такой у тебя нету. Я ее с собой хотела, я бы ни в жисть ее не оставила, а Егор говорит: на пароход не пустют. А ну как взаправду не пустют – пропадет Нюня. Тебе с ей никакой заботушки, она ниче и не ест, рази капельку когды бросишь…
– Господи… с Нюней со своей… Попадется на глаза – возьму, не попадется – как хочет. Я за ей по острову бегать не буду.
– Нет, Дарья, она сама. Она все сама. Такая понятная кошечка. А посмотришь на ее, и меня помянешь. Она как памятка моя останется. А я приеду, я назадь ее… Ее вот только без меня поддержать, чтоб с голоду не околела.
– Ты-то правду приедешь?
– Дак а мы без картофки-то как будем? А ну ежли зиму ишо придется не помереть – как без картофки? – Казалось, Настасья говорила это кому-то другому – Дарье она сказала, потеряв голос до стона: – Ой, да какую там зиму! Ни дня одного я не вижу напереди. Ой, Дарья, в чем мы виноватые?
Вернулся, громыхая тележкой, дед Егор, и старухи поднялись. Снова взялись за сундук, теперь уже в три силы, и снова опустили – не те силы. Пришлось Дарье крикнуть Павла. Он пришел, с удивлением покосился на оказину-сундук, не приспособленный для дорог, изготовленный в старину на веки вечные стоять без движения на одном месте, но промолчал, не сказал о том старикам. Лишь после, когда с трудом втащили его на тележку и подвязали, посоветовал:
– Ты, дядя Егор, в Подволочную приплывешь, сразу к Мишке иди. Не вздумай один пыжиться.
– Куды один… – махнул дед рукой. – Через грыжу не взять. Понапихала, дурная голова. – Дед Егор хотел свалить вину за сундук на Настасью.
– Ниче, Егор, ниче, – не расслышала она, кивая чему-то своей большой головой и попутно озираясь кругом, словно все еще что-то разыскивая.
Сундук повез Павел; дед Егор шел сбоку и придерживал его, чтоб не свалился, за медное крученое кольцо. Павел же помог перевезти остальное и сгрузить все в лодку, потом вывел лодку на воду, проверяя запас в бортах, – его было достаточно. Прикатили обратно тележку, дед Егор поставил ее под навес, осторожно опустив оглобли на землю, но, подумав, зачем-то поднял их и уткнул в стену.
По двору, наговаривая, ходили курицы, проданные Вере Носаревой. Трех куриц зарубили – двух съели раньше, одну сварили в дорогу, и четырех живым пером за десять рублей купила Вера. А они, бестолковые, сюда, в свой двор, не понимают, что теперь он чужой и мертвый. Телку за 130 рублей сдали в совхоз – разбогатели – куда с добром! Но телка паслась на Подмоге – хорошо хоть ее не увидать. И все. А было какое-то хозяйство, жизнь прожили не без рук – все поместилось в лодку. Пойди и оно прахом, одна дорога.
Народу в избе прибавилось, подошли Катерина и Сима с ребятенком. Сидели молча, подавленно, растеряв все слова, и только водили глазами за Настасьей, которая продолжала тыкаться из угла в угол, будто все искала и не могла отыскать себя – ту, что должна уезжать. Когда дед Егор с Павлом вошли, старухи испуганно вздрогнули и замерли, приготовившись к последней команде. Но дед Егор достал вторую бутылку купленного в плавларьке вина, они с Павлом вынесли из кути и подставили к скамейке стол, и старухи обрадованно, что еще не подниматься, зашевелились, завздыхали. А больше всех обрадовалась Настасья, она повеселела, хохотнув, и принялась рассказывать, как топилась сегодня в последний раз русская печка.
Стаканов было только два; первыми подняли их Павел и дед Егор.
– Отчальную, что ли? – неуверенно спросил Павел.
Нужно было сказать что-то еще, и он добавил: – Живите долго, дядя Егор, тетка Настасья.
– Заживе-е-ом! – Дед Егор придавил слово так, что оно пискнуло.
Павел выпил и ушел собираться. Старухи опять умолкли, припивая вино маленькими глоточками, как чай, морщась и страдая от него, перебивая этим страданием другое. Дед Егор тоже поднялся, закурил под взглядами старух и, выходя, предупредил:
– Недолго, суседки. Надоть трогаться.
Старухи засморкались, заговорили, все сразу винясь перед Настасьей, а в чем винились, в чем оправдывались, не знали – тем более этот незнамый грех нуждался в облегчении. Настасья, не слыша и не понимая, соглашалась; если уж понесло, потащило куда-то – что камешки на берегу считать: они на берегу.
– Самовар-то с собой берешь? – спросила Сима, показывая на вычищенный, празднично сияющий у порога самовар.
– А как? – закивала Настасья. – Не задавит. Я его Егору не дала везти, на руках понесу. А заворачивать из дому нельзя, в лодке заверну.
– Пошто нельзя? – О чем-то надо было говорить – говорили.
– Чтоб видел, куда ворочаться. Примета такая.
– Нам тепери ни одна примета не подойдет, – отказала Дарья. – Мы для их люди негодные. А от догадался бы, правда что, кто самовар хошь одной в гроб положить. Как мы там без самовара останемся?
– Там-то он нашто тебе?
– Чай пить, – нашто ишо?
– А мы с Егором поедем, – сказала Настасья, перебивая этот пустой, по ее понятию, разговор. – Может, ниче… Счас и поедем, все уж на берег свезли.
И, будто подслушав, поймав момент, застучал в окошко дед Егор, показал, что пора трогаться.
– Вот, поехали, – обрадованно всполошилась Настасья и первой выскочила из-за стола. – Я говорела… Идем, идем, Егор! – крикнула она, как-то сразу вдруг переменившись, чего-то испугавшись. – Погоди меня, Егор, не уходи.