Молодість Мазепи

Страница 107 из 184

Старицкий Михаил

На хорошеньком личике гетманши отразилось при этих словах Дорошенко крайнее изумление.

— Как? — переспросила она. — Ты это не "жартуєш"?

— Говорю правду, как перед Богом.

— И если он на то пойдет, ты ему и вправду отдашь свою булаву?

— Язык мой не знает лжи, Фрося.

По лицу гетманши мелькнула чуть заметная, не то насмешливая, не то презрительная улыбка.

— Какой же тебе выйдет со всего того "пожыток" ? Так добивался булавы, столько крови пролил за нее, а тепе опять отдаешь ее назад, как прискучившую "цяцьку". Слова гетманши, видимо, оскорбили Дорошенко.

— Не говори так, Фрося, — заговорил он горячо, — да, добивался булавы, я пролил за нее братскую кровь, но не для того, чтобы едино захватить в свои руки "зверхнисть" и "владу", а для того, чтобы иметь возможность направить отчизну к покою и славе!

Он начал объяснять ей с увлечением весь свой будущий план. Да, он уступит свою булаву Бруховецкому, потому что иначе тот не согласится соединиться с ним. Конечно, Бруховецкий жаден, труслив, низок, не такого гетмана надо было б Украине, но всегда больше мира и ладу в той хате, где один хозяин, чем в той, где два, хоть и самых лучших. Да и Бруховецкий будет беречься теперь.

Гетман говорил с горячим, искренним увлечением; гетманша слушала его молча, только по лицу ее бродила легкая презрительная усмешка, не заметная гетману. Слова гетмана ничуть не трогали ее.

— Что только говорит, послушать, словно малое дитя или хлопец безусый, — думала она про себя, следя взглядом за темной фигурой гетмана. — Отдаст булаву! Вот так гетман! Ха, ха! Другой бы подумал, как бы v Бруховецкого ее вырвать, а он!.. Вот уже и седой волос в бороде пробивается, а он все еще разумом за хмарами летает, а перед глазами ничего не видит!

В душе гетманши шевельнулось какое-то презренье к гетману, она взглянула на его высокую, костистую фигуру, на смуглое, худое лицо, на его темную простую одежду, и перед ее глазами вырос, как живой, Самойлович, пышный, блестящий, красивый, со своими шелковистыми усами, с пламенным, страстным голосом, шепчущим ей на ухо жгучие слова. "Вот кому бы быть гетманом, — подумала она невольно. — О, тот умел бы захватить все в свою крепкую руку, сумел бы и у Бруховецкого вырвать булаву. Король, король!.. А этот, — гетманша бросила пренебрежительный взгляд на мужественную фигуру гетмана, на его воодушевленное лицо, и оно показалось ей сухим, жестким и некрасивым, — монах какой-то! Ворон!" — подумала она про себя и сжала презрительно губки.

А гетман все говорил... но гетманша не слушала его, голос его как-то сладко убаюкивал ее, мысль ее перенеслась к Самойловичу, к его страстной любви, к его нежному письму. "О, если б на месте этого скучного гетмана был он, дорогой, любимый... да, любимый..." — шептала она про себя, прижимая к груди маленькое письмецо. Наступившие в комнатах сумерки как-то невольно навевали на нее нежные мечты, а мечты ее уносились далеко, далеко.

Гетман между тем продолжал говорить с возрастающим одушевлением, не замечая того, что гетманша вовсе не слушала его.

— А если это не удастся мне, — окончил он, — тогда я двинусь со всеми войсками на правый берег, я сложу свою голову, я сгину в неволе, а соединю отчизну и освобожу ее от ляхов навсегда!

Он замолчал; слышно было только по глубокому и частому дыханию, как сильно волновала его эта мысль.

Фрося словно очнулась от какого-то сладкого забытья: восклицание гетмана пробудило ее и вернуло к действительности, но возвращение это не доставило ей удовольствия. "Правду говорит Самойлович, что он ничуть не ценит меня", — подумала она, услыхавши последние слова гетмана, и в душе ее пробудилось к нему уже явно неприязненное чувство.

— Послушать тебя, пане гетмане, так и увидишь, как ты любишь и жалеешь меня, — заговорила она, и ее всегда детский голосок зазвучал достаточно неприязненно, — когда так мало думаешь обо мне. Какая же будет тогда моя жизнь? Хочешь ты, чтобы меня убили, или ограбили так, как вдову Тимоши Хмельницкого, или продали в крымскую неволю?

— Дорогая моя! — произнес с глубоким волнением Дорошенко и, подойдя к ней, сел с нею рядом и обвил своей могучей рукой ее тонкий и нежный стан. — Не думай того, что я не люблю тебя! Я не умею широкими словами про свое "коханя мовыты", но Бог видит, что у меня есть только два дорогие на всем свете существа — матка отчизна и ты, дытыно моя. Она — моя кровавая рана в сердце, ты — моя радость, мой солнечный "проминь", своим словом ты "вразыла" мое сердце, но знай: тебя я люблю больше своей жизни, но для блага отчизны пожертвую всем: жизнью, душой — даже тобой! Скажи сама, был ли бы я гетманом, был ли бы я казаком, если бы не отдал ей все? Вспомни сама, наши матери и сестры сами полагали свою жизнь за отчизну, неужели бы же ты захотела чтобы я, гетман Украины, был ниже их?

Гетманша молчала; в сущности ей было решительно все равно, что сделает гетман; в душе ее только закипала глухая, но упорная неприязнь к этому человеку; каждое его слово подтверждало справедливость заключения Самойловича, что он не ценит ее, но эта мысль не огорчала гетманшу, а только усиливала ее холодную неприязнь.

Но гетман принял это молчание за безмолвное согласие.

XLVIII

Дорошенко горячо прижал к себе жену и словно замер этом порыве. Так прошло несколько минут.

— Ох, Фрося, Фрося, если б ты знала, сколько бессонны ночей провел я, думая о доле отчизны! — вырвался у гетмана вдруг неожиданный возглас.

Он заговорил с той страстной горячностью, с которой говорят замкнутые в себе люди, когда чувства и мысли, хранящиеся в глубине их сердца, наконец, переполнят его и выступят из берегов. Слова его лились неудержимым потоком. Он говорил ей о всех тех муках, которые пережил, глядя на страдания отчизны, он говорил о том, как он поклялся вывести ее из поруганья и униженья, он рисовал перед гетманшей светлыми, полными веры и надежды словами будущее отчизны, но сидевшая подле него женщина, которую он так горячо прижимал к себе, оставалась холодна и враждебна. Наконец и гетман почувствовал эту холодность, но он приписал ее тому, что гетманша все еще сомневается в его любви к ней.