Адъютант передал князю, что генерал, узнав об выходе Хаджи-Мурата, очень недоволен тем, что ему не было доложено об этом, и что он требует, чтобы Хаджи-Мурат сейчас же был доставлен к нему. Воронцов сказал, что приказание генерала будет исполнено, и, через переводчика передав Хаджи-Мурату требование генерала, попросил его идти вместе с ним к Меллеру.
Марья Васильевна, узнав о том, зачем приходил адъютант, тотчас же поняла, что между ее мужем и генералом может произойти неприятность, и, несмотря на все отговоры мужа, собралась вместе с ним и Хаджи-Муратом к генералу.
– Vous feriez beaucoup mieux de rester; c'est mon affaire, mais pas la vôtre.
– Vous ne pouvez pas m'empê cher d'aller voir madame la générale.[5]
– Можно бы в другое время.
– А я хочу теперь.
Делать было нечего. Воронцов согласился, и они пошли все трое. Когда они вошли, Меллер с мрачной учтивостью проводил Марью Васильевну к жене, адъютанту же велел проводить Хаджи-Мурата в приемную и не выпускать никуда до его приказания.
– Прошу, – сказал он Воронцову, отворяя дверь в кабинет и пропуская в нее князя вперед себя.
Войдя в кабинет, он остановился перед князем и, не прося его сесть, сказал:
– Я здесь воинский начальник, и потому все переговоры с неприятелем должны быть ведены через меня. Почему вы не донесли мне о выходе Хаджи-Мурата?
– Ко мне пришел лазутчик и объявил желание Хаджи-Мурата отдаться мне, – отвечал Воронцов, бледнея от волнения, ожидая грубой выходки разгневанного генерала и вместе с тем заражаясь его гневом.
– Я спрашиваю, почему не донесли мне?
– Я намеревался сделать это, барон, но…
– Я вам не барон, а ваше превосходительство.
И тут вдруг прорвалось долго сдерживаемое раздражение барона. Он высказал все, что давно накипело у него в душе:
– Я не затем двадцать семь лет служу своему государю, чтобы люди, со вчерашнего дня начавшие служить, пользуясь своими родственными связями, у меня под носом распоряжались тем, что их не касается.
– Ваше превосходительство! Я прошу вас не говорить того, что несправедливо, – перебил его Воронцов.
– Я говорю правду и не позволю… – еще раздражительнее заговорил генерал.
В это время, шурша юбками, вошла Марья Васильевна и за ней невысокая скромная дама, жена Меллера-Закомельского.
– Ну, полноте, барон, Simon не хотел вам сделать неприятности, – заговорила Марья Васильевна.
– Я, княгиня, не про то говорю…
– Ну, знаете, лучше оставим это. Знаете: худой спор лучше доброй ссоры. Что я говорю… – Она засмеялась.
И сердитый генерал покорился обворожительной улыбке красавицы. Под усами его мелькнула улыбка.
– Я признаю, что я был не прав, – сказал Воронцов, – но…
– Ну, и я погорячился, – сказал Меллер и подал руку князю.
Мир был установлен, и решено было на время оставить Хаджи-Мурата у Меллера, а потом отослать к начальнику левого фланга.
Хаджи-Мурат сидел рядом в комнате и, хотя не понимал того, что говорили, понял то, что ему нужно было понять: что они спорили о нем, и что его выход от Шамиля есть дело огромной важности для русских, и что поэтому, если только его не сошлют и не убьют, ему много можно будет требовать от них. Кроме того, понял он и то, что Меллер-Закомельский, хотя и начальник, не имеет того значения, которое имеет Воронцов, его подчиненный, и что важен Воронцов, а не важен Меллер-Закомельский; и поэтому, когда Меллер-Закомельский позвал к себе Хаджи-Мурата и стал расспрашивать его, Хаджи-Мурат держал себя гордо и торжественно, говоря, что вышел из гор, чтобы служить белому царю, и что он обо всем даст отчет только его сардарю, то есть главнокомандующему, князю Воронцову, в Тифлисе.
VII
Раненого Авдеева снесли в госпиталь, помещавшийся в небольшом крытом тесом доме на выезде из крепости, и положили в общую палату на одну из пустых коек. В палате было четверо больных: один – метавшийся в жару тифозный, другой – бледный, с синевой под глазами, лихорадочный, дожидавшийся пароксизма и непрестанно зевавший, и еще два раненных в набеге три недели тому назад – один в кисть руки (этот был на ногах), другой в плечо (этот сидел на койке). Все, кроме тифозного, окружили принесенного и расспрашивали принесших.
– Другой раз палят, как горохом осыпают, и – ничего, а тут всего раз пяток выстрелили, – рассказывал один из принесших.
– Кому что назначено!
– Ox, – громко крякнул, сдерживая боль, Авдеев, когда его стали класть на койку. Когда же его положили, он нахмурился и не стонал больше, но только не переставая шевелил ступнями. Он держал рану руками и неподвижно смотрел перед собой.
Пришел доктор и велел перевернуть раненого, чтобы посмотреть, не вышла ли пуля сзади.
– Это что ж? – спросил доктор, указывая на перекрещивающиеся белые рубцы на спине и заду.
– Это старок, ваше высокоблагородие, – кряхтя, проговорил Авдеев.
Это были следы его наказания за пропитые деньги.
Авдеева опять перевернули, и доктор долго ковырял зондом в животе и нащупал пулю, но не мог достать ее. Перевязав рану и заклеив ее липким пластырем, доктор ушел. Во все время ковыряния раны и перевязывания ее Авдеев лежал с стиснутыми зубами и закрытыми глазами. Когда же доктор ушел, он открыл глаза и удивленно оглянулся вокруг себя. Глаза его были направлены на больных и фельдшера, но он как будто не видел их, а видел что-то другое, очень удивлявшее его.
Пришли товарищи Авдеева – Панов и Серёгин. Авдеев все так же лежал, удивленно глядя перед собою. Он долго не мог узнать товарищей, несмотря на то, что глаза его смотрели прямо на них.
– Ты, Пётра, чего домой приказать не хочешь ли? – сказал Панов.
Авдеев не отвечал, хотя и смотрел в лицо Панову.
– Я говорю, домой приказать не хочешь ли чего? – опять спросил Панов, трогая его за холодную ширококостую руку.
Авдеев как будто очнулся.
– А, Антоныч пришел!
– Да вот пришел. Не прикажешь ли чего домой? Серёгин напишет.