– О благороднейший воин, – вскинула глаза изумленно на предполагаемого варвара королева, – вы вместили в себе дивное сочетание доблести и высоких чувств! – она протянула милостиво свою руку, к которой с благоговением прикоснулся козак, и подошла с обворожительною улыбкой к королю.
– Да, моя вечерняя звезда, – бросил на нее сияющий радостью взгляд Владислав, – еще, быть может, наши мечты не погасли... Но все бог! Без его святой воли ни единый не падет волос... Эх, если бы мне к этим орлам да еще прежних шляхетских львов... Задрожала бы Порта, и Черное море склонило бы свою волну к твоим ножкам... Ты их не знаешь, моя повелительница, мой кумир, а они, эти уснувшие рыцари, действительно храбры и исполнены доблести... Я и теперь не потерял еще веры в их доблесть; они расслабли от безумной неги и роскоши, они погрязли в тине разврата и пьянства, но они еще пока не умерли совсем, и если грянет над страной божий гром, то он сможет разбудить их... Я потому и убежден глубоко, что гроза нужна не только для сокрушения неверных, но и для возрождения лучших сил.
– Уж кто кто, а я совершенно разделяю твои взгляды, – вздохнула глубоко королева и закрыла свои очи сетью темных ресниц, чтобы скрыть налетевшее горе.
Владислав торопливо, украдкой пожал ей руку и обратился снова по польски к пану писарю.
– Передай от меня всем козакам и единоверцам твоим мое королевское сердечное спасибо за их верность и преданность. Я им верю и на них полагаюсь, буду хлопотать за их благополучие, насколько смогу, но сам видишь, что многого обещать не в силах. Во времена потемнения государственного разума, во времена упадка силы закона всяк о себе должен больше заботиться и сам себя больше отстаивать, – говорил он желчно, подчеркивая слова и загадочно улыбаясь. – Вот и твои жалобы я слышал... Они справедливы, и ты оскорблен жестоко... Но наш закон мирволит лишь шляхетским сословиям, а от других требует целой сети формальностей. Но ведь заметь, козак: у тебя отняли все не силой закона, а насилием вооруженной руки, так и нужно бороться равным оружием: вы ведь воины и носите при боку сабли... если у Чаплинского нашлось несколько десятков сорвиголов, так у тебя найдутся приятелей тысячи.
– Найдутся, наияснейший король мой, – воскликнул восторженно Богдан. – Блажен тот день, когда я услышал это великое слово, оживляющее нас, мертвых, ободряющее наши надежды... но не для моих обид оно... нет! Я их бросил под ноги, я их забыл перед священным лицом монарха! Твои, государь мой, обиды, поругания над достоинством державы, издевательства над порабощенным народом – вот что вонзилось тысячами отравленных жал в мою грудь, и эта отрава разольется по жилам моих собратьев...
– Ах, как это трогает мое сердце, как вдохновляет меня! – поднялся король, опираясь на руку своей супруги. – Но помни, мой рыцарь, что выше короля – благо отчизны; я для него отдал всю жизнь, хотя и бесплодно... так постойте за отчизну и вы... Вверяю твоей преданности и чести себя и ее! – протянул король руки.
– Клянусь господним судом, трупом замученного сына и счастьем моей родины! – упал перед ним Богдан на колени и поцеловал полу его одежды.
– Да хранит же тебя и всех вас милосердный бог! – положил король на голову писаря руки и, взволнованный, растроганный, вышел с королевой из кабинета.
XXV
Торопился Богдан, когда ехал в Варшаву, выбирал кратчайшие и глухие дороги, объезжал местечки и села и, угнетенный тяжелыми думами, почти не обращал внимания на мелькавшие перед, ним картины народного быта. Теперь же, возвращаясь из Варшавы, он ехал медленно, не спеша, и не глухими дорогами, а многолюдными, останавливаясь в селах, местечках и городах. Сам Богдан был неузнаваем: желчности, раздражения и тупой мрачности не было и следа; напротив, в глазах его играла отвага и радость, голова поднята была гордо и властно, на смуглом лице горела краска энергии. Спутники его, панове глядя на свого батька, тоже повеселели и, заломив набекрень шапки да откинув за плечи киреи, сидели так легко и непринужденно в седлах, словно они возвращались с какой нибудь веселой пирушки, а не с длинного и утомительного пути. Если Богдан заезжал в укрепленные городки на день и на два, находя благовидный предлог побывать и в замке у коменданта, и на валах, и на баштах, то козаки посматривали друг на друга и, покачивая глубокомысленно головами, приговаривали: "Господь его святый знае, а щось батько думае гадае!" Когда же наших путников приняли под серебристый покров волынские родные леса, то козаки до того повеселели, что затянули даже песню:
Гей, хто в лісі, озовися,
Да викрешем огню,
Да запалим люльку –
Не журися!
Вступивши на русские земли, Богдан не направился прямо в Киев, а стал колесить по Волынщине, заглядывая в хутора и села, присматриваясь ко всему окружающему, роняя то там, то сям огненное крылатое слово... Едет, например, он по полю, побелевшему от инея, и видит на нем копны хлеба, брошенные, размоченные дождями, разбитые осенними бурями, – ну, и остановит проезжающего селянина:
– Чей это хлеб?
– А чей же, как не наш, вельможный пане? – ответит ему тот, снявши шапку.
– Отчего же вы его не убрали с поля? Лишний, что ли?
– Какое, пане! Полову едим... а убирать часу нема, – все за панскою работой: то жали, то пахали, а теперь навоз возим...
– Чего ж вы не толкнете своего пана головою в навоз? Эх, вольные люди! Сами протягивают шею в ярмо! Пухнут с голоду, а свой святой хлеб гноят... За это вас и карает господь... Ведь пан на село один, а вас сколько? – надвинет Богдан шапку на очи и проедет поскорее эту ниву.
А то, пробираясь тропинками к кринице, видит он, что маленькая девочка набрала ведро воды и прячется с ним за кустом. Подошел к ней Богдан, а девочка – в слезы, да в ноги ему: "Ой, помилуйте, пожалуйте, больше не буду!"
– Да что ты, дытыно, бог с тобой? Чего плачешь? Чего испугалась? – приласкает ее Богдан.
– Мама недужая... не встает, – всхлипывает успокоенная девочка, – лихорадка печет ее, пить хочет... А жид не позволяет даром брать с криницы воды... А у меня грошей нет...
– На вот талер, понеси своей маме... да скажи батьку, что король велел земли поотнимать у панов...