Богдан Хмельницький (трилогія)

Страница 106 из 624

Старицкий Михаил

К ранней обеденной поре остров уже был рядом с ним; на противоположной стороне его стояла небольшая галера, а у ближайшей качалось несколько каюков; направо к Очакову также не было заметно каких либо опасных судов. Минувши остров, Морозенко остановился и позавтракал. Отсюда ему уже стала заметной узенькая полоска песков, желтевшая золотою ниткой на краю горизонта; туда и направил, отдохнувши, свою душегубку казак. Дойдя без всяких приключений до косы, он заметил, что берега ее были совершенно пустынны; только направо виднелась небольшая группа тощих деревьев. Подъехавши к ней, Олекса с радостью увидал, что за деревьями шел вглубь широкий водяной проток, сливавшийся с темною полосой вод, синевших за песчаными кучугурами. Осторожно, приглядываясь к каждому кусту, к каждой отмели, стал подвигаться Олекса зигзагами по протоку, пробуя беспрестанно веслами дно; оказалось, что оно было везде довольно глубоким, исключая одного места, ближе к выходу, где воды было не больше как на полвесла, ширина же протока была с излишком достаточна для прохода чаек.

Доехавши до противоположного конца протока, Олекса снова был поражен короткостью обрезанного горизонта; это впечатление казалось здесь еще более резким при совершенном отсутствии каких либо судов на море и при его сгущенной синеве. Еще одно обстоятельство поразило Олексу: несмотря на совершенную тишину, не мутившую даже рябью сонных, лиманских вод, здесь, на море, медленно и бесшумно, словно из глубины, вздымались широкие волны и разбегались по песчаному берегу серебристым прибоем. Полюбовавшись невиданным зрелищем, Олекса повернул назад и заметил, что он сильно устал. Пройдя проток, он остановил свою душегубку у лозняка и принялся за свой полдник. Утоливши голод, Морозенко разлегся в челне, подложивши свитку под голову, и закурил люлечку...

Солнце, перейдя полдень, ласково греет его, нежный ветерок едва, едва колышет ладью... В сладкой истоме лежит молодой казак, свесивши онемевшие руки. Крылатые мысли летают где то далеко: Золотарево или Суботов мерещатся неясными тонами, а вот ярко выступает образ маленькой Оксанки с черными глазами и ласковою улыбкой...

Проснулся Олекса от сильной качки. С ужасом протер он глаза: солнце уже стояло почти на закате: ветер крепчал и дул с моря, лодка неслась по лиману, в мглистой дали не было видно никаких берегов, коса и остров пропали.

Схватился казак за весло, – к счастью, оно еще лежало в лодке, – и начал грести с отчаянной силой, направляя челн на север. Душегубка летела, рассекая острым, высоко поднятым носом возраставшие волны, ветер дул в спину и помогал юнаку гнать ее. Солнце садилось; сизая мгла превращалась в ползущий по волнам белый туман.

Вдруг лодка ударилась о какое то препятствие, подпрыгнула, чуть не опрокинулась и запуталась в сети.

– Гей, Махмед! Смотри, что там? – крикнул кто то по татарски из тумана.

– Должно быть, большая рыба, – ответил другой голос с противоположной стороны.

Через минуту из тумана показался каюк с четырьмя гребцами и одним рулевым.

– Аллах керим! Тут не рыба, а целый черт!

– Какой? Кто? – подъехал другой, больший каюк.

– Откуда ты, дьявол? – спросил рулевой. – Ишь цепь разорвал, шайтан черный!

– А ты не лайся, зеленая жаба, – огрызнулся по татарски Олекса, махая со всею силою веслом.

– Держи его! – кричал рулевой другому каюку. – Заступи дорогу... Он рвет веслом сети!

– Стой, шайтан! Арканом его! – надвинулся к душегубке другой каюк.

Первая мысль Морозенка была защищаться: двух бы он положил выстрелом, двух кинжалом, но вот беда: лодка запуталась – не уйдешь! Ему улыбнулось даже и умереть в лихой схватке, да вспомнился наказной и товарыство, судьба которого вручена ему самим Богданом.

– Стойте, правоверные братья, – словно взмолился Морозенко, – велик аллах и Магомет его пророк! В тумане нечаянно наскочил; вы помогите распутаться...

– А глаз не было, зевака? – уже менее грозно отозвался рулевой, очевидно, хозяин, – зацепи багром его каюк, тащи!

– А ты откуда, карый? – прищурил он свои раскошенные глазки.

– Из... как его... – замялся Морозенко: он не знал ни одного названия из окружающих мест, кроме Очакова, и потому буркнул: – Из Очакова.

– Как зовут?

– Ахметкой.

– Из какой семьи?

– Из... – тут уже Олекса замялся совсем, – из Карачубесов.

– Врешь! Там таких нет!

– Смотри, хозяин, – обратился к косому другой татарин, – у него и каюк не нашинский, таких у нас нет.

– А вот и гяурский крест на шее блестит! – крикнул еще кто то, показывая пальцем.

– Так вяжи его! Это гяур, шпиг! – крикнул хозяин. – Тащи его! – Олекса выхватил было пистолет, но в мгновение ока аркан упал ему на плечи, затянул узлом руки и повалил его навзничь.

21

Несмотря на все старания деда, Грабине становилось хуже и хуже: ноги постепенно чернели; багровые, верхние круги расплывались дальше; жар возрастал во всем теле; в каюте слышался трупный запах.

Больного перенесли на чардак, где ветер хотя несколько мог освежить его воспаленную грудь.

Богдан видел теперь, что положение товарища безнадежно, и, не желая выдать своей сердечной тревоги и муки, подходил к нему лишь украдкой, а сам Грабина, казалось, еще не сознавал этого, хотя и чувствовал, что с ним творится что то неладное.

– Слушай, пане атамане, друже, – поймал он как то Богдана за руку, когда тот, спросивши его о здоровье, хотел было пройти дальше, – что то мне как будто погано, горит все, словно на уголь.

– Господь с тобою, Иване! Нашего брата скоро так не проймешь, – попробовал было отшутиться Богдан, но смех как то не вышел, задрожал в горле и оборвался спазмой.

– Да мне, пане Богдане, что? – улыбнулся горько Грабина. – Дразнил ведь кирпатую не раз, ну, теперь уж она меня подразнит. Чему быть, того не миновать! А вот только одно больно, тоска гложет, что если... – ему тяжело было говорить; с страшными усилиями отрывал он из глубины сердца слово по слову, и это причиняло ему неимоверные страдания.

– Я говорил тебе тогда... дочь моя... моя Марылька... Ох, для нее то и забрался я против твоей воли в чайку... Об ней одной только и думал... ее надеялся спасти... Я грешник... страшный... пепельный... Меня карай, боже! Но она за что – за грехи мои страдает?