Вот и конец залы, ряд мраморных блестящих колонн, а за ними волнуется черная бархатная с серебряными крестами занавесь. Прислушивается он – музыка уже не музыка, а какой то заунывный стон, бесконечные переливы диких рыданий...
Богдан невольно задрожал и повернулся, чтобы уйти, убежать назад; но, вместо сверкающей огнями залы, за ним лежал теперь гробовой мрак, а ноги словно приросли к полу. "Нет, ты не уйдешь, лайдак! – кричит откуда то резкий пронзительный голос. – Попался, пся крев, в мои лапы!"
Богдан догадывается, кому принадлежит этот голос, и его охватывает леденящий ужас.
Вдруг занавесь заколыхалась и взвилась, – перед Богданом открылась мрачная комната с тяжелыми сводами; красноватый свет падал откуда то сверху и ярко освещал высокое возвышение, на котором сидели ясноосвецоные сенаторы; посреди их восседало какое то ужасное чудовище. Богдан взглянул и задрожал с ног до головы: он узнал его!
Сморщенное, изношенное лицо чудовища было зелено, глаза горели, как карбункулы, во рту двигался раздвоенный язык. Богдан догадался, что это должна быть посольская изба{8}...
– Куда ты, пес, ездил, а? – уставилось в него глазами чудовище; кровавые искры отделились от них и впились в его сердце. – Отвечай, бестия!
Обида глубоко уязвила Богдана. Он порывается обнажить саблю, но рука висит неподвижно, как плеть; он хочет бросить в глаза чудовищу дерзкое слово, но язык его потерял гибкость, одеревенел и произносит оборванным, глухим голосом лишь слово: "Кодак! 9 Кодак! Кодак!" Хохочет чудовище, и сенаторы, закаменевшие на своих местах, тоже хохочут, не вздрогнувши ни одним мускулом; но нет, это не хохот... это какие то дикие, клокочущие звуки.
– Как же ты, шельма, – кричит чудовище, – ехал в Кодак, а попал назад к Старице, к этим бунтарям?!
Богдан чувствует, что под ним шатается земля; но, собрав все усилия, еще надменно спрашивает:
– Кто же меня там видел?
– Позвать! – взвизгнуло чудовище. Страшный визг его голоса ударил плетью в уши Богдана и помутил мозг.
Отворилась потайная дверь и глянула на всех черным зевом; послышалось бряцанье цепей, и из мрачной дыры, вслед за повеявшим оттуда промозглым холодом, начали появляться бледные изможденные фигуры, забрызганные кровью, с отрубленными руками, с выколотыми глазами, с висящими вокруг шеи кровавыми ремнями... Попарно выходили эти ужасные тени и становились вокруг Богдана. И диво! Здесь стояли не только его друзья: Гуня, Острянин{9}, Филоненко{10}, Богун{11}, Кривонос{12}, но и давно сошедшие в могилу страдальцы: Наливайко{13}, Косинский{14}, Тарас{15}.
– А ну, отрекись! – зашипело раздвоенным языком позеленевшее еще больше чудовище. – Друзья это твои или нет?
Какое то новое жгучее чувство вспыхнуло в груди Богдана: в нем была и страшная ненависть к заседавшим этим врагам, и бесконечная жалость к страдальцам, и отчаянная решимость.
– Да, это мои друзья, мои братья, – произнес он громко и окинул вызывающим взглядом заседающих гадин.
– Досконально! – потерло с змеиным шипеньем руки чудовище. – На кол его!
– На кол! – отозвались глухо сенаторы.
– Что ж, хоть и на кол! – выступил Богдан дерзко вперед. – Всех не пересадишь! А за каждым из нас встанут десятки, тысячи, и польется тогда рекой ваша шляхетская кровь! Вы пришли к нам, как разбойники, ограбили люд, забрали вольный край и истребить желаете наше племя... Но жертвы не падают даром: за ними идет возмездие!
– На кол! На пали! – неистово закричало и забрызгало пеной чудовище, топая ногами.
– На кол! На пали! –зарычали сенаторы.
Вдруг среди поднявшегося гама раздался чей то мелодический голос:
– На бога, на святую матерь!
Все оглянулись.
В темной нише направо стояло какое то дивное грациознейшее создание. Ожила ли это высеченная из нежного мрамора статуя, слетел ли в этот вертеп светозарный ангел небесный, – Богдан не мог понять: он сознавал только одно, что такой красоты, такой обаятельной прелести не видел никогда и не увидит вовеки.
Бледное личико ее было обрамлено волнистыми пепельными волосами; тонкие, темные брови лежали изящной дугой на нежно матовом лбу; из под длинных ресниц смотрели большие синие очи. Черты лица дышали такой художественной чистотой линий, таким совершенством, какое врезывается сразу даже в грубое сердце и не изглаживается до смерти.
Неизъяснимо сладкое чувство наполнило грудь Богдана, сжало упоительным трепетом сердце и смирило пылавшую ярость.
– На кол! И ее на кол! – бросилось чудовище к панне.
– Ай! – вскрикнула она и протянула руки к Богдану.
– За мною, братья! Бей их, извергов! – гаркнул он страшным голосом и бросился с саблей на чудовище.
Сорвали мертвецы с себя цепи и кинулись, скрежеща зубами, вслед за Богданом.
Все закружилось в борьбе. Брызнула горячая кровь и наполнила весь покой липкими лужами... Раздалось дикое ржание, вот оно перешло в страшные удары грома: засверкали молнии, упали разбитые окна, и сквозь черные отверстия ворвался холодный, леденящий ветер. Пошатнулись стены палаца и со страшной тяжестью упали на голову плавающего в крови Богдана. Он вскрикнул предсмертным, отчаянным криком и... проснулся.
Богдан действительно почувствовал в голове боль и не мог подвинуть рукой, чтобы ощупать болевшее место; ноги тоже не слушались его и лежали какими то деревяшками; самочувствие и сознание медленно возвращались.
Неподвижно лежа, заметил только он, что чрез протаявшее от дыхания отверстие проглядывало уже бледное небо и вся их берлога светилась нежным, голубовато фиолетовым тоном... Белаш, поднявши голову, силился привстать на передние ноги и нетерпеливо ржал; Бахмат протягивал к нему заиндевевшие толстые губы...
Богдан скользил по спине этих знакомых фигур сонным взглядом, не отдавая еще себе отчета: и образы, и впечатления сна переплелись у него в какие то смутные арабески, в которых дремлющее сознание разобраться еще не могло: то рисовался ему прозрачными, волнующимися линиями чудный, улетающий образ, то проносилось тенью бледневшее уже воспоминание о чудовищном суде и о пекле... Наконец брошенный взгляд на Ахметку заставил очнуться Богдана. Он сделал неимоверное усилие и приподнялся, присел, а потом начал двигать энергичней и чаще руками: оказалось, что они только окоченели, а не отмерзли.