– Но жизнь твоя для родины, для спасения ее и нужна!
– Кто за бога, за того бог! – воскликнул вдохновенно Богдан и велел позвать к себе Кривоноса, Ганджу и Морозенка.
Боясь, чтобы они не остановили его, он скрыл от них настоящую причину своего отъезда и объявил только, что ему нужно отправиться в сторону, переговорить с поджидавшим его приятелем, так что он поручает полки Кривоносу и Богуну, пусть ведут их усиленным маршем всю ночь к Жовтым Водам и отаборятся на правом берегу, а он их к утру нагонит.
Старшина было начала усиленно просить своего батька атамана не рисковать ночью, но воля Богдана осталась непреклонной, и он согласился только взять с собой Ганджу, Морозенка да двадцать козаков конвоя и полетел под покровом темной, безлунной ночи на рискованное дело к деду Днепру{324}.
Чуть брезжится. Необъятною темною гладью лежит Днепр. Тихо спит Дед перед рассветом; воды его ни всплеснут, ни подернутся рябью; только там, где разлив реки покрыл прибрежные шелюга и верболозы, между вынырнувшими верхушками кустов струятся серебристые нити да в глубоких местах медленно вращаются воронкообразные темные круги... В бледном сумраке потонул левый далекий берег могучей реки, а правый словно раздвоился, и одна излучина, отделившись, пошла в сторону – это Тясмин. Он обрамлен густыми очеретами, камышами да лозняком, и кажется от множества золотистых островков, от водяных белых лилий и изумрудных грив оситняка совсем пестрым, какою то лентой (стричкой), убегающей в синеву дремлющего утра. Безмолвно, пустынно. Но вот почудились всплески, шелест тростника, резкий крик и свист сорвавшейся стаи диких уток, и снова все смолкло; пролетело несколько минут, вдруг заколыхались массы ближайшего камыша, и показался из за пего черный силуэт громадной байдары; словно черепаха, она неуклюже ползла, лавируя между зарослями и направляясь к возвышенному правому берегу; на чердаке (палубе) байдары стоял седоусый козак, опытный стернычий, и налегал грудью на руль; по бокам байдары подымались мерно и стройно с тихими всплесками длинные весла; темная глубь пенилась и бороздилась молочными дугами.
В густой заросли на берегу поднялась какая то фигура, постояла неподвижно несколько мгновений и исчезла, словно заколыхалась и убежала случайная тень.
– А ну, годи спать, хлопцы! – нарушил наконец тишину рулевой. – Принимайтесь за багры... пора на берег!
– А что, уже Тясмин, диду? – поднялся с разложенного на корме чепрака, лениво потягиваясь, какой то значный козак.
– Да Тясмин же, Тясмин{325}, – поправил на голове шапку дед, – зарос весь, затянулся лататьем да ряской, точно небритый козак после долгой попойки.
– Так на ноги! – вскочил бодро значный козак и, вздрогнувши, проворчал: – Бр р р! Свежевато! – а потом, оправившись, скомандовал зычно: – Гей, хлопцы, вставать! Рушать, уже берег!
Сидевшие и лежавшие в самых смелых позах, фигуры зашевелились, начали потягиваться, толкать друг друга и схватываться на ноги. В байдаре заворошилась целая уйма людей: иные стали разминать онемевшие члены, другие чесать пятерней затылки, третьи приводить в порядок одежду, некоторые взялись за багры... Послышалось позевывание, сдержанный гомон, всплески воды и бряцанье оружия.
– Что же это, высаживаться, что ли? – спросил молодой светлоусый рейстровик у своего старшего товарища, что чистил длинной иглой свою люльку.
– Похоже, – плюнул тот на коротенький изогнутый чебучок, прилаживая к нему какое то украшение.
– Стало быть, наши близко?
– Какие наши? – окрысился старший. – Ляхи то? Этот блазень со псом? – взглянул он свирепо на молодого козака и начал рубить огонь.
– Да и они... и запорожцы с батьком Хмелем, – сконфузился молодой.
– Вон те, другие, с батьком на челе и суть наши, а ляхи да перевертни – это не наши, а чужие – кодло ворожье!
– Так как же? Я в толк не возьму... мы с ворогами, значит, пойдем своих бить?
– Это еще надвое ворожила кума, – улыбнулся ехидно старший товарищ, – а только Каин сможет поднять руку на брата: такому проклятому аспиду не будет помилования ни на сем, ни на том свете!
– Авжеж... именно! – заключил молодой.
В другом углу седоусый рейстровик, с шрамом на лбу и закрученным ухарски за ухо оселедцем, говорил тихо окружавшей его кучке товарищей:
– Неужели мы пойдем на такой грех? Поднимем руку на борцов за наше добро и за веру? Да я охотнее дам отрубить к черту свою старую дурную башку, чем пойду на такое пепельное дело!
Слушавшие деда рейстровики молчали, но, по выражению лиц, видно было, что слова старика врезывались глубоко в их сердца.
В третьем месте передавал по секрету молодой и юркий козак, что бывший де наш войсковой писарь Хмельницкий поставлен уже гетманом, что за ним стала Сечь, что со всех концов Украйны сбегаются к нему люди и что он приказал всех панов и арендарей вырезать, а земли разделить промеж себя поровну.
Жадно слушали эти вести козаки; иные отходили, почесывая затылки, а иные произносили тихо: "Помогай ему, боже!"
Но большинство их было мрачно и с угрюмым молчанием исполняло приказания старшин.
Байдару причалили к берегу. Десант не замедлил высадиться и расползся по нему нестройными группами.
Кречовский вышел последним; не делая никаких распоряжений, он удалился несколько в сторону и стал на краю берега осматривать безучастно окрестности: небо начинало синеть, дали прояснялись, но с юга поднимался ветер и начинал сметать песок с ближайших холмов.
На душе у Кречовского поднималось тоже смятение; сердце ныло в тревоге, голова отказывалась работать, а воля колебалась в разные стороны, не находя себе определенного, стойкого решения...
Хмельницкого он искренно любил и честному делу его сочувствовал; он ведь из приязни засадил было кума в тюрьму, чтобы дать ему возможность улизнуть в Сечь, а иначе, если бы Хмель попался в лапы другому, то не сдобровал бы; он и байдарой своей вырезался вперед с тайным умыслом... Рассудок ему твердил, что если возьмут верх поляки, то ему, Кречовскому, мало будет от того пользы, но если победит кум, то спасителя своего вознесет высоко... Да, и выгоды, и сердце тянули Кречовского на сторону Богдана; но благоразумие налагало узду: на небольшой риск хватило бы у него и энергии, но броситься, очертя голову, в бездну, отдаться с завязанными глазами случайностям не позволяла ему осторожность, а главное, смущало его полное неведение: где Хмельницкий, кто с ним, каковы его силы?