– Спасибо, спасибо, – причмокивал губами старик, осматривая нежными глазами аппетитные блюда.
– А вот и рыбка, тащите ее сюда, хлопцы! – крикнул Богдан двум козачкам, державшим на блюде огромного осетра. – Важная рыбка, куме, такого осетра вытащили хлопцы, что, говорят, еще покойного короля знавал... ушел от панов, а козакам в руки попал.
– Хе хе хе! Так сюда его, сюда, старого дурня, чтоб не попадался! – потянулся Барабаш к огромной рыбе, что лежала, словно бревно, на блюде. – А я, правду сказать, куме, еще, того, и не закусывал, так у меня в животе, как в Буджацкой степи, пусто!
– Напакуем! – тряхнул головою Богдан, накладывая на тарелку полковника огромные куски.
– И нальем, – заметил с улыбкой его сосед с левой стороны, с шляхетским лицом и умными, но совершенно непроницаемыми глазами, полковник Кречовский, – потому что рыба, говорят, плавать любит.
– М м м!.. – замотал головою Барабаш, не будучи в состоянии произнести слова, вследствие туго набитого рта, показывая Кречовскому, чтобы тот не наливал ему стакана; но последний не обратил должного внимания на ворчание Барабаша.
За рыбой подали великолепные борщи с сушеными карасями, а к ним разные каши; за борщами следовали пироги: были здесь и пироги с грибами, и с капустой, и с рисом, и с гречневой кашкой, и с осетриной, и с картофелем. За пирогами потянулись товченики из щуки, потравки, коропа с подливою, бигосы из вьюнов, за ними вареники с капустой, за варениками дымящиеся галушечки, распространившие ароматный запах грибов, и кваша... Барабаш ел с какой то волчьей жадностью, он набивал себе до того рот, что его выбритые, побагровевшие щеки широко раздувались, а не умещавшиеся куски выпадали изо рта обратно на тарелку. Нагнувши низко над ней голову и широко раздвинувши локти, он только мычал какие то одобрительные восклицания. В то же время опустошаемые с необычайною быстротой блюда исчезали и заменялись все новыми и новыми. Богдан и остальные соседи Барабаша беспрерывно подливали ему вина и меда, так что уже к середине обеда глаза полковника совершенно посоловели, а язык ворочался как то изумительно неловко и лениво. Несмотря на то, что все старшины и ели, и пили исправно, глаза их следили за Барабашем и Богданом с каким то лихорадочным волнением. Иногда кто нибудь обронял короткое слово или бросал многозначительный взгляд на соседа. Но среди этих сдержанных слов и затаенных взглядов чувствовалось общее горячее волнение, которое мучительно охватывало всех этих закаленных и мужественных людей. Один только Пешта не принимал участия в общем возбуждении. Поместившись между Ганджой и Носом, он сидел как то пригнувшись, незаметно бросая повсюду свои волчьи взгляды и бдительно прислушиваясь ко всему тому, что говорилось кругом. Впрочем, и было к чему: среди полковников и старшин завязывался весьма любопытный разговор.
– Так, так, – говорил громко полковник Нос, человек лет сорока пяти, с длинным, худым, смуглым лицом и тонкими черными усами, спускавшимися вниз, – было их много, а еще и теперь есть немало тех дурней, что кричат среди голоты о бунтах, да о бунтах, да о каких то своих правах. А до чего доводят бунты? Видели уж мы их довольно! Пусть теперь там бунтует кто хочет, а я и сам зарекаюсь, и детям своим закажу. Ляхов нам не осилить, а если будем сидеть тихо да смирно, то перепадет и нам кое что... а то всем – волю! Ишь, что выдумали, – и у бога не всем равный почет... И звезды не все равные.
– Ина слава солнцу, ина слава месяцу, а ина и звездам, – вставил серьезно один из седых старшин.
– Верно, – завопил Нечай, – верно, бес меня побери! Как всем волю дать, то никто мне не захочет и жита намолотить.
– Рабы, своим господнем повинуйтесь! – заметил Кречовский.
Пешта вздрогнул и повернул свои волчьи желтоватые белки в его сторону. Хотя Кречовский говорил слова эти вполне серьезно, но под усами его бродила едва приметная улыбочка. Однако, несмотря на все усилия, нельзя было бы определить, к кому и к чему она относилась – к глупому ли и трусливому Барабашу, все еще недоверчиво посматривавшему кругом, или к благонамеренным речам козаков.
– Ну, этого никак не раскусишь! А что Нечай врет, то верно, да и остальные прикинулись овцами, а в волчьих шкурах, – буркнул про себя с досадою Пешта и перевел свои глаза на Богдана.
Красивое, энергичное лицо последнего имело теперь какое то решительное выражение; глаза его зорко следили за всеми сидевшими за столом; казалось, это полководец осматривает опытным взглядом поле сражения, предугадывая заранее победу. Но Барабаш еще не сдавался. Несмотря на то, что челюсти его продолжали беспрерывно работать, он внимательно прислушивался к раздающимся кругом разговорам, подымая иногда от тарелки свое жирное, лоснящееся лицо с отвислыми щеками и мясистым носом, и тогда хитрые, заплывшие глазки его бросали пристальный взгляд на говорившего.
– Опять что до веры, – продолжал снова Нос, поглаживая усы, – оно конечно горько, что отымают наши церкви и запрещают совершать богослужение, да что делать? Не лезть же, как бешеным, на огонь, можно лаской да просьбой у ксендза, да у пана, а и то – бог ведь один! Прочитай про себя молитву... Господь же сказал, что в многоглаголании нет спасения...
– Ох ох ох! – вздохнул смиренно Нечай; но вздох у него вырвался из груди – словно из доброго кузнецкого меха. – Все от бога, а с богом не биться.
– Что ж, лучше терпеть, – усмехнулся едва заметно Кречовский, – а за терпенье бог даст спасенье.
– Разумное твое слово, – заключил Хмельницкий, – смирение – самоугодная богу добродетель.
– Шут их разберет, кто кого дурит? – промычал про себя Пешта.
– Приятно, отменно, – покачнулся к Хмельницкому Барабаш, – смирение, послушание, но не монашеский чин... Скороминку люблю...
– Так, так, куме, – наполнил снова его кубок Богдан, – при смирении и пища, и прочее оное не вредительно.
– Хе хе! Куме, любый мой! – потянулся и поцеловал он Хмельницкого.
– Ну, будьте же здоровы! – чокнулся тот кубком. – За нашу вечную приязнь!
– Спасибо... Я тебя... и и, господи... Только не. сразу, куме: так и упиться недолго.