Взволнованный воевода отер набежавшие слезы и прервал на мгновение речь. В зале царило молчание, но в нем чуялось скорее что то недоброе.
– Да, – снова начал Кисель, – все эти народные волнения, и слезы, и стоны – тоже знаменательные сны, ниспосылаемые нам провидением. Взойдите на башни свои и оглянитесь: кругом нашу отчизну обступают враги: с севера напирают на нас, за наше гостеприимство, пруссы и шведы, с востока сторожит нас усиливающаяся Москва, с запада подрываются немцы, а с юга терзают наш край поганые татары и турки. Опомнимся, благородные рыцари, усмирим в сердцах нашу злобу, насажденную сынами Лойолы{265}, разломаем железо неволи, и пусть всякий в свободной Речи Посполитой свободно славит милосердного бога, пусть на знамени нашем будут начертаны слова: "Правда и воля", и тогда с таким лозунгом нам не будут страшны никакие враги, а, напротив, мы понесем его на науку целому свету!
– Хорошо сказано! Молодец пан воевода! – раздались одиноко три четыре одобрительных голоса в зале, но вся посольская изба заволновалась негодующим гомоном.
– В воеводской байке, – поднялся с места князь Вишневецкий, сверкнув на Киселя высокомерным ненавистным взглядом, – этот бей чистый дурак: держал рабов и не удержал благородных рыцарей для защиты своих владений! Раб всегда подл и неверен; он и создан богом лишь для канчуков, для работы. Какой же галган* может ждать от него доблестных подвигов? Для них только и существует шляхетское сословие, а не быдло!
– Кроме сего, – добавил епископ Лещинский, – сказано: "Рабы, господиям своим повинуйтеся".
– Сказано также, – поднялся с места высокий и худощавый, с добрыми близорукими голубыми глазами, известный ученый пан Остророг, – сказано также, – повторил он:
* Галган – негодяй.
"Господне, любите рабов своих, ибо и они созданы, как и вы, по образу божию и по подобию". Что же касается возражения князя, то я отвечу на это: правда, бею нужно было держать и наемных рыцарей для своей защиты и для смирения рабов, но нужно и то помнить, что в рабских владениях рабы составляют самый многочисленный класс, – иначе нечего будет есть ни рыцарям, ни панам, – и в годины бедствий и нападения внешних врагов, они, рабы, решают судьбу державы; припомните, княже, Рим!{266}
– О, sancta mater! * – воздел руки горе блаженнейший примас.
– Диссидентские ** рассуждения! – бросил презрительно Остророгу Иеремия. – Во первых, медь и сталь рыцарей сразит тысячи этого безоружного быдла!
– Долой диссидентов! – раздалось с галереи.
– Не нужно примирения с ними! – подхватили в задних рядах.
– Схизматы и диссиденты – это наши страшные язвы! – взвизгнул даже Чарнецкий. – Если их трудно лечить, то поступить с ними по писанию: "Лучше бо есть, да погибнет един от членов твоих, а не все тело!"
– Святая истина! – вздохнул епископ Лещинский.
– Fiat in secula seculorum! *** – поддержал его примас.
– Не надо уступок! Не позволим! – раздались смелее со всех сторон голоса.
– Долой схизматов и диссидентов! – махал рукой Яблоновский.
– Долой, к дяблам их! – уже заревела в ответ толпа и в зале, и на галереях.
Король встал, но разгоревшиеся дикою страстью послы не обращали на него внимания.
– Слово его крулевской мосци! Слово его величества наияснейшего короля! – вопил и бил в щиты пан маршалок, пока удалось ему осилить мятежные крики толпы.
* Святая матерь! (латин.)
** Диссидентами называли некатоликов (православных, протестантов и т. п.).
*** На веки вечные! (латин.)
– Благородное и высокочтимое рыцарство! – начал король дрожащим, взволнованным голосом. – Бог христианский есть бог любви и всепрощения, призывающий к себе всех труждающихся и обремененных. Как же мы дерзнем назвать себя сынами и служителями этой любви, если руки наши будут обагрены кровью насилия, если не любовь будет руководить нами, а ненависть? Но, кроме сего, мы властию, данною свободным выборам свободной державы и освященною господом богом, зарученные согласием именитой шляхты, мы утвердили расtа соnventа; в них ясно указаны и права диссидентов, и права лиц греческого исповедания. Нарушение этих прав есть нарушение достоинства великой державы и оскорбительное отношение к моей воле державной, а равно и к вашей законодательной.
Пронесся по зале неодобрительный шепот, но большинство было несколько смущено.
– Святая наша католическая церковь, – заметил после долгой паузы королю примас, – и действует именно во имя этой божественной любви, во имя спасения душ заблудшего стада овец... Она желает направить их на путь истины...
– Лишением человеческих прав? Огнем и железом? – Спросил раздраженно король.
– Хотя бы и наказаниями... Нельзя же обвинять родителей, если они наказуют неразумных детей, желая утвердить их на стезях правды. Ведь в этом случае руководить родителями будет, очевидно, любовь, а не ненависть.
– Великую истину изрек блаженнейший отец наш архибискуп, – встал с кресла Радзивилл, брат министра, – но, кроме сего, человеческие законы не вечны; для того и существуют наши сеймы, чтоб их рассматривать, умалять, уничтожать или вновь восстановлять по усмотрению сейма.
– Наияснейший король слишком мягок, – заметил кто то ехидно.
– Да и при том еще нужно проверить, – резко заметил Иеремия, – и претензии, и дикие требования!
– Разделяю мнение князя, – наклонил в его сторону голову примас.
Огорченный и оскорбленный насмешками, король едва сидел на своем кресле. По его бледному лицу пробегали молниями болезненные впечатления; на щеках то вспыхивали, то потухали багровые пятна; глаза то сверкали благородным негодованием, то наполнялись горькою слезой.
Государственный канцлер Оссолинский подошел к нему и, перекинувшись несколькими словами, объявил собранию:
– Наияснейший король полагает, что для выяснения и оценки требований митрополита киевского Петра Могилы, а равно и для разбора его скарг, нужно учредить особую комиссию.
– Комиссию, комиссию! – обрадовались послы, что могут сбыть с рук этот назойливый и ненавистный вопрос.
– Згода, згода! – загудели со всех сторон.
– Только из верных лиц! – раздался в поднявшемся шуме резкий выкрик Чарнецкого.