Словно окаменелый, стоял неподвижно Богдан, только глаза его, обезумевшие, исступленные, не отрывались от развалин родного гнезда. Так протянулось несколько бесконечных, подавляющих минут... Вдруг взгляд его упал на трупы, покрывавшие двор.
– Поляки! Наезд! – крикнул он диким голосом и бросился на крыльцо. Козаки соскочили с коней и окружили его.
На крыльце Богдан наткнулся на исполосованный труп мальчика. Дрожащими, холодеющими руками приподнял он ребенка и отшатнулся в ужасе.
– Андрийко?! – вырвался у него раздирающий душу крик, и Богдан припал к окровавленному трупику.
– Дытына моя!.. Сынашу мой... замученный, убитый! – прижимал он к себе маленькое тельце ребенка. Голос сотника рвался. – Дитя мое... дитя мое... надежда, слава моя!.. – повторял он, прижимая к себе все крепче и крепче ребенка, словно хотел своей безумною лаской возвратить ему жизнь.
Козаки стояли кругом безмолвно и серьезно, понурив свои чубатые головы.
Наступило страшное молчание. Слышно было только, как из груди пана сотника вырывалось тяжелое, неразрешимое рыданье. Вдруг он весь вздрогнул... рванулся вперед и прижался головой к груди ребенка раз... еще... другой.
– Братья! – вскрикнул он каким то задыхающимся голосом, поворачивая к козакам свое обезумевшее, искаженное лицо. – Еще тукает... тукает... Горилки, на бога... скорей!..
В одно мгновенье появилась фляжка водки.
Слабеющими, непослушными руками раскрыл он с усилием сцепившиеся зубы ребенка; бутылка дрожала в его руке, он влил в рот ребенка несколько глотков. Козаки бросились растирать водкой окоченевшие члены мальчика.
Через несколько минут мучительного, напряженного ожидания из груди его вырвался тихий, едва слышный стон.
Богдан замер. Веки ребенка поднялись; безжизненный, мутный взор скользнул по окружающим и остановился на Богдане... И вдруг все лицо мальчика озарилось каким то ярким потухающим жизненным огнем...
– Батьку! – вскрикнул он судорожно, хватаясь за шею отца руками.
– Дитя мое, радость моя! – припал к нему Богдан, но рыданья прервали его слова.
Седой козак отвернулся в сторону. Тимко потупился.
Несколько минут отец и сын молча прижимались друг к другу... Дрожащею рукой отирал ребенок слезы, катившиеся из глаз отца.
– Тату, – заговорил, наконец, Андрийко слабым, прерывающимся голоском, закрывая ежеминутно глаза, – не плачь... Я – как козак... Они били меня... Я не крикнул ни разу... Я закусил руку зубами... Они велели соли... горилки... Ох! – простонал он болезненно и слабо, закатывая глаза. – Я не крикнул... Я – как козак... – он остановился и затем заговорил еще медленнее и тише, вздыхая все реже и реже. – Их было триста... нас пятьдесят. Все сожгли... убили бабу... деда... Елену взяли... Оксану... – Андрийко остановился и вздохнул вдруг глубоко и сильно. – Мы все легли, батьку... – Мальчик с последним усилием сжал шею отца руками. Дыхание его становилось все реже и тише. – Тату... – прошептал он опять, едва приподымая веки, – наклонись ко мне... я не вижу...
Все молчали, затаив дыхание.
– Любый мой, хороший мой, – заговорил ребенок нежным, ласковым голоском, прижимаясь к склоненному над ним лицу отца, – мой любый... мой... я как ко... – голова его сделала какое то странное движение, тело вздрогнуло и вытянулось.
– Водки! – вскрикнул с отчаяньем Богдан.
Опрокинули фляжку над полуоткрытым ртом ребенка; наполнивши рот, водка начала медленно стекать тоненькою струйкой по его холодеющей щеке.
– Умер... – прошептал Богдан с невыразимым страданьем, вглядываясь с отчаяньем в помертвелое уже личико ребенка.
Все замерли. Ни один звук на нарушал могильной тишины.
Солнце упало за горизонт. Тьма уже окутывала окрестность и фигуру Богдана с вытянувшимся ребенком на руках. На потемневшем, холодном небе горели огненными пятнами разорванные облака, словно зловещие начертания грозной божьей руки.
– Умер! – повторил Богдан с каким то безумным ужасом, окидывая всех иступленным взглядом.
Все молчали.
– Месть же им, господи, месть без пощады! – закричал нечеловеческим голосом Богдан, подымая к зловещему небу мертвого ребенка.
– Месть! – крикнули дико панове обнажая сабли.
– Месть! – откликнулись в темноте разъяренные голоса, и из за будынка выскочила толпа страшных истерзанных беглецов...
Долго рвалась и металась Оксана, долго она надсаживала свою грудь задавленным криком, но никто не пришел к ней на помощь: железные руки, словно клещи, впились в ее тело, платок зажал рот, затруднял дыхание и не давал вырваться звуку, да, впрочем, он и без того затерялся бы в адском гвалте и шуме, гоготавшем вокруг. Оксана выбилась из сил и впала не в обморок, а в какое то безвладное забытье.
Ей смутно чудится, что пепельный огонь и жар ослабели, что стоны и крики улеглись, кроме одного слабого, который летит за ней неотвязно, ей становится тяжелей и тяжелее дышать, что то давит, налегает камнем на грудь. "Уж не смерть ли? – мерещится в ее онемевшем мозгу. – Ах, какое бы это было счастье!" Вот и ничего уж не слышно, какая то муть и мгла, мгновения летят бесследно, бессознательно, время исчезло.
Вдруг сильный толчок. Оксана вздрогнула, очнулась, она как то неудобно лежит, точно связанная, тело ее качается, подпрыгивает, и каждый толчок вонзается с страшною болью в ее ожившее сердце; кругом тихо, безмолвно, только лишь гонится за ней глухой топот.
– А что? Как бранка? – раздался голос вблизи Оксаны.
– Ничего, пане, лежит смирно, – ответил хрипло ей в самое ухо другой, – почитай, спит.
– Да ты смотри, не задохлась ли? Сними платок! – затревожился мягкий голос.
Платок снят. Оксана жадно пьет грудью струи свежего воздуха, они вливают жизнь в ее одеревенелые члены, проясняют мозг от бесформенной тьмы. Она смотрит и сознает, что мчится в объятиях какого то гиганта на лошади, что холодный ветер свистит ей в лицо, что кругом пустыня, а по темному небу ползут безобразными кучами еще более темные тучи.
– Вези на хутор, к бабе Ропухе, – прозвучал опять над ней тот же мягкий голос, – а я, проводивши повоз со двора, тотчас буду. Только смотри, осторожней вези, и чтобы там досмотрели, допыльновали.