Веселий мудрець

Сторінка 44 з 190

Левін Борис

До слуха Котляревского и изумленного Пантелея долетела песня, она возникла внезапно, словно шла из глубины воды, из самого вечернего воздуха.

Пели несколько казаков, остальные, полузакрыв глаза, слушали. Широкая, грустная, она плыла, как ветер, над берегом, поднималась выше и летела к островам и дальше, на ту сторону, к казацким селениям. О чем она была? Слова в песне трудно расслышать, но все в ней знакомо: и мотив, и сама душа ее, раздольная, неугомонная, вечная. Котляревский придержал коня, чтобы не испугать, не остановить певцов. Пантелей тоже, встав за его спиной, крепко натянул повод. Но их заметили, и песня тотчас угасла, как угасает утренняя заря или укладывается между скалами ветер, бушевавший день и ночь. Угасла, а все же отзвуки и дыхание ее слышались, вся низина, вплоть до самой воды, полнилась ею, и не было сил освободиться от этого очарования.

Между тем казаки, подталкивая друг дружку, поднялись и настороженно, хотя внешне и спокойно, стали смотреть на офицера и следовавшего за ним солдата.

Выделялся передний — ростом не выше, чем его товарищи, но кряжистый, горбоносый, с седеющими усами; он был в распахнутом потертом жупане и в шапке из серой смушки, надвинутой почти на самые глаза.

Котляревский поздоровался первый. Казаки нестройно, сдержанно ответили, сняли шапки. Передний поклонился с достоинством:

— Милости просим, ваше благородие, до юшки.

Сказано это было скорее из учтивости, из обычного гостеприимства, чем из уверенности, что случайно попавший к ним, задунайским казакам, офицер русской армии примет приглашение и сядет к закопченному казану. Офицер — это обычно дворянин, а какой же дворянин, барин, станет хлебать юшку вместе со всеми из одной посуды? Так, а может, иначе думали казаки, наблюдая за офицером и солдатом — как видно, простым парнем, не так давно забритым, скуластым, большегубым, с голубыми и почему-то восторженными глазами.

Но офицер, легко спешившись, отдал повод солдату и, сняв перчатки, потерев руки над костром, к их удивлению, приветливо кивнул:

— С превеликим удовольствием. Видно, сам бог привел нас в эти места на такую богатую казацкую трапезу.

И смотрел уже, где бы лучше сесть, выбирал место поудобнее и поближе к костру, к треноге, на которой в закопченном казане клокотала остро пахнущая, булькающая рыбацкая уха.

Казаки растерялись — не знали, как быть: садиться им тоже, а может, постоять, пока офицер закусит? Но офицер, приветливо и как-то совсем по-простому усмехнувшись — улыбка мгновенно осветила тонкое, чуть побитое оспой лицо, — спросил:

— Чего ж, братцы-казаки, сами-то не садитесь? Мне, гостю, признаться, непонятно: хозяевам будто так и не пристало.

— Э, ваше благородие, были и мы хозяевами, да вот пришлось по чужим краям тулиться, — вздохнул один из казаков, чернявый, в широченных полотняных шароварах, с седыми вислыми усами. И словно эхо отозвалось — вздохнули почти все его побратимы.

— Не гневите бога, господа казаки, хотя, коли так, то, может, и веры своей земли родной отчурались, а заодно уже я язык матерей своих бедных забыли?

Сказав это, Котлярсвский тут же пожалел: так страшно стало смотреть на лица этих простых мужественных людей. Они сразу, будто туча набежала, потемнели, плечи содрогнул тяжкий вздох. Обидел, разбередил незаживающие раны. Зачем, зачем так больно ударил? Но слово сказано, и отвечать за него надо тут же, не мешкая. И все же что-то удерживало Котляревского от последнего слова. Он достал трубку, принялся набивать табаком. А горбоносый, стоявший к нему ближе других, внимательно посмотрел на него и сказал:

— Не будь ты, ваше благородие, гостем, то за такие слова... Видит бог, никому б не простили. — Он не договорил, будто ком застрял в горле.

Котляревский — улыбка исчезла, лицо посуровело — положил руку на плечо ему:

— Забудьте, прошу вас. Не со зла сказаны были... слова мои.

— Мы зла держать не умеем. Забудем.

— Ну вот и хорошо. А теперь — и к юшке. Вы ж не передумали приглашать нас с Пантелеем?

— Садитесь... А мы, может, подождем.

— Вот так-то? Вы нас, очевидно, и за людей не считаете? Кто ж заставит вас стоять и ждать? спросил Котляревский на чистейшем украинском языке.

Казаки переглянулись. Мгновенную радость, сомнение, безграничное желание верить — все эти чувства вместе выразили их лица.

— То выходит, — еще неуверенно спросил старший, — земляки?

— А вы не признали? — усмехнулся Котляревский. — Я из матинки Полтавы, а Пантелей Ганжа из Великой Багачки, что на Псле. Может, слыхали про такие города?

— А как же не слыхать! То преславные города! — заговорили казаки все вместе. Некоторые подошли совсем близко, заглядывали в глаза. Но тут старший могучей рукой оттер передних, отступили и другие.

— Дайте дорогу батьке Свириду, — сказал он, увидев, как безуспешно старается протолкаться вперед седой казачина. Все расступились. Перед Пантелеем встал невысокий, но широкий в кости старик, белый, как молоко. Он присматривался некоторое время маленькими покрасневшими глазами к Пантелею и вдруг протянул темные жилистые руки:

— Ганжа? И я Ганжа, да и родом из Багачки — той самой, что над саменьким Пслом...

Пантелей от неожиданности сделал шаг назад, но тут же, словно его толкнули неведомые силы, тоже протянул руки, и старик и молодой обнялись.

— Ну как?.. Ну, как она, Багачка ридная? — шептал побелевшими губами Свирид.

— А жива! И Псел тот же! — очень тихо ответил Пантелей. Ему вдруг стало трудно дышать, так трудно, что впору и задохнуться от жалости и несказанного восторга.

Каждый из казаков хотел быть поближе к нему, коснуться, пожать руку, будто так они прикасались к своему сыну, брату, побратиму. Пантелей нес в себе дух родной земли, излучал ее неповторимое тепло, на его лице как бы отражался, пламенел смуглым румянцем отблеск ее рассветов и закатов. Каждый хотел не только коснуться его руки, но и прижать к себе, сказать что-нибудь особенное, заветное, и Пантелей переходил из объятий в объятия, пока наконец снова не стал рядом со старым Ганжой.

— Так и задавить не шутка, — сказал старик, любовно поглаживая плечо вконец смущенного Пантелея, — А я, сыну, уже тридцать лет не дома, все по чужим краям, соскучился, что и сказать не в силах. И я, — вырвалось у Пантелея. — А вы не тот ли Ганжа, кто помещика нашего спалил? Дед мой про то еще рассказывал.