К своему слуге был привязан и Кочубей. Он вдовствовал: уже шесть лет как умерла Прасковья Васильевна; дочь Софья, неудачно вышедшая замуж, уезжала на осень и зиму на юг, увозила с собой хворавшую Наташку, любимую внучку, и Кочубей оставался один в большом, просторном доме, не мог найти себе места в опустевших комнатах. Тогда он охотнее, чем в иные дни, выезжал по просьбе помещиков разбирать их распри с соседями, жалобы на судейских крючкотворов. Уезжал, чтобы не сидеть в тихом и пустом доме. А возвратившись, усаживал подле себя Анисима и просил рассказывать, что тому вздумается: истории, предания, небылицы, только бы не уходил, не оставлял его одного наедине с невеселыми думами. Не приказчик, не управляющий имениями, — Анисим был желанным собеседником томившегося в одиночестве одного из потомков печально знаменитого Василия Кочубея, оклеветанного Мазепой и впоследствии казненного им вместе с полтавским полковником Иваном Искрой.
— Закури, Анисим, — подвинул Кочубей круглую резную коробку с табаком.
— Благодарствую, ваша милость, но у меня свой табачок. Я его люблю крепким, а не так — травы вроде. Но я уже курил, больше сегодня не буду. — Анисим кочергой с деревянной рукоятью поправил в камине поленья, чтобы лучше горели.
Некоторое время барин и его слуга прислушивались к вою ветра за широким окном, прикрытым тяжелой плотной занавесью, порывы его были резки, хотя уже и не часты, и дождь стал тише, ровнее, похоже на то, что к утру распогодится.
Выпуская тонкую струю дыма, Кочубей следил, как она медленно тянулась в камин и исчезала в пламени. Свет от камина отражался в зеркальных стеклах шкафов, сплошь заставленных книгами в кожаных переплетах с золотыми обрезами. В первом шкафу, книгами которого чаще пользовался Кочубей, один возле другого теснились романы Анны Радклиф и Вальтера Скотта. Случалось, в зимние вечера, закрывшись в кабинете, зачитывался ими, особенно пленял Скотт — мудрый старый англичанин с неподражаемым умением заглянуть в человеческую душу, раскрыть те или иные ушедшие в века события. Но читать не хотелось. Он отдавался покою и теплу кабинета, в четырех стенах которого заключался сейчас весь мир.
— Так что же, Анисим, случилось сегодня? Что слыхал? На обедню ходил?
— Непременно, ваша милость.
— В такой дождь? Мог бы и дома помолиться.
— В храме молитву господь наш вседержитель скорее услышит, поелику дорога из оного к нему короче.
— И намного короче?
Анисим почувствовал в вопросе иронию и в тон Кочубею ответил;
— Как-то меряли Роман та Ерась, да веревка порвалась. Один и говорит: "Давай свяжем", а другой: "Давай так скажем". Потому до сих пор никто и не знает, сколько же туда верст.
Кочубей несколько раз потянул трубку, часто засопел и рассмеялся:
— Да ты, Анисим, неверующий... Дойдет до отца Николая — от церкви отлучит.
Анисим насмешливо покосился на белое холеное лицо барина:
— Отец Николай не такой простак, как ваша милость про него думает. На храм божий я вношу кое-чего под каждый праздник. Так есть ему потреба отлучать меня от церкви? То прямой убыток. А коль пришлось бы и отлучить, то не одного ж меня, нашлись бы и другие.
— Гм... — кашлянул Кочубей. — Хитрец ты, Анисим, да бог с тобой... — Прикрыл ноги пледом — с некоторых пор на сырую погоду они начинали нестерпимо крутить и ныть. — Так что же ты все-таки слыхал сегодня?
Старый слуга, несколько секунд поразмышляв, с чего начать, сказал:
— Слух был, ваша милость, что на прошлой неделе в ночь под пятницу из Ворсклы дивчина вышла — вся в белом, коса до земли — и будто бы одного офицерика, что гулял там, хотела замануть, да тот стал креститься, и она враз испарилась, ушла вся как есть под воду. А после того вот уже пять ночей кто-то стонет на Ворскле, а то заплачет, да так жалобно, что и сказать нельзя.
— Сказки то, Анисим, для несмышленых младенцев, и ты это знаешь... Одначе продолжай.
— Может, и так, вам виднее. — Анисим подвинул кочергой полешек, огонь сразу же набросился на него и пошел трещать да посвистывать. — Одначе от веку известно и то, что в каждой сказке и своя доля правды.
Кочубей иронически шевельнул бровью, но не возразил. Анисим же, помедлив, не дождавшись никакого ответа от барина, продолжал:
— А сегодня после обедни, слыхал я, рассказывали, что у барыни Баглаихи годованка[27] жила; так она третьего дня перед самым вечером — еще и не стемнело — в Ворскле — упокой, господи, душу ее — утопилась. Дворовые сеткой нашли, а баграми не сумели. Уже, слышно, и схоронили — без молитвы, без попа, как басурманку.
— А не выдумка то?
— Кабы-то... — вздохнул Анисим. — Барыня избила ее самолично арапником, но ей показалось того мало — и отправила она несчастную на конюшню, чтобы, выходит, и конюхи выпороли. Срама, обиды такой не вынесла, бедная. А хорошая, рассказывают, дивчина была, тихая, приветная. Сирота. Баглаиха схоронила ее и хоть бы что. К обедне приплелась сегодня, и глаза ей на лоб не вылезли.
Кочубей долго молчал, быстро и глубоко потягивая из трубки, наконец глухо молвил:
— Взбесилась, скаженная...
Был он однажды у Баглаихи, говорил, укорял за жестокосердие к людям. Она же ни в чем не раскаивалась, убежденная, что поступает по закону. "Люди-то мои, и я над ними владычествую, а ты, хотя и предводитель, а в мои дела не суйся... Коли не по мне, я могу любого дворового живота лишить, рука не дрогнет. И мне никто тут не указ... Ты вот совестишь меня, а вспомни свое Жуково! Как же так? Сам ты поступил верно. Учить их, рабов никчемных, надо, да покрепче, а то распустились..." Вот так ответила Баглаиха — здоровая, как добрый мужик, баба. Муж ее, старый и немощный, в позапрошлом году повесился.
Когда-то дед ее, сотник, получил земельный надел, он и достался теперь внучке. С хлыстом в руках она расхаживала по усадьбе и, если находила непорядок, нещадно избивала правого и неправого. Дворовые трепетали при ее появлении, боялись одного ее взгляда. Многих довела Баглаиха до петли. Довела и воспитанницу — единственное близкое ей существо.
— Грех-то какой... А что делать?! — Сокрушался Кочубей.— И это в моем уезде! Вот беда-то.