Веселий мудрець

Сторінка 12 з 190

Левін Борис

Иван почти не дышал, впитывал каждый звук. Он бы сию минуту, на глазах певцов, стал записывать слова песни, он даже потянулся, чтобы взять дорожную чернильницу и перья, но тут же одернул себя: испугаешь, оттолкнешь, они перестанут петь, едва увидав в руках его листок бумаги, и сидел неподвижно, очарованный и счастливый. Где бы он услышал такое, откажись от поездки в далекий неведомый Коврай?

Певцы уже заканчивали петь, когда в корчме хлопнула входная дверь и тотчас коршуном упала на дорогу тень, легла у самого костра, настороженно застыла.

Молодые ничего не заметили, поглощенные песней, но более осторожный Лука Жук обеспокоенно толкнул Харитона. Между тем незнакомец, видимо поняв, что замечен, спросил, кто это распелся среди ночи и что за странная такая песня.

— А вам что за дело?! — крикнул Савка.

Отец одернул его:

— Помалкивай. — И, приподнявшись, ответил: — То вам показалось, ваше благородие.

— Может, и показалось...

Певцы сидели тихие, чуть торжественные, а ночной воздух, казалось, еще вибрирует, звучит, и небо — как орган.

Иван не знал, как благодарить за подаренную песню, и, несмотря на смущение певцов, каждому от души пожимал руку. Они покашливали, удивляясь излишней, на их взгляд, восторженности учителя; ну что, в самом деле, случилось: они спели песню, которую знает почти каждый.

Харитон посмотрел на небо, отыскал какие-то ему одному известные звезды, потуже запахнул свитку на открытой груди:

— Пора и поспать, скоро и на зорю благословится, а завтра — дорога.

— И то правда. — Лука распрямил затекшие плечи и, обращаясь к Ивану, сказал: — Постелю вам, пан учитель, на возку.

5

На пятый день пути тоже остановились у корчмы и так же, как уже не раз было, ночлежничали у костра, только Ивану дядька Лука стелил на возку, несмотря на его протесты.

На возку хорошо пахло сеном. Дух луговых трав напоминал родные вдоль Ворсклы лужки, Мазуровку в летние вечера. Укрывшись чекменем, смежив веки, Иван вспоминал прошлое — все, что осталось по ту сторону Киевского въезда, за шлагбаумом: скорбное лицо матери и последнее напутствие отца Иоанна: "Помни слово мое, сыне". — "Помню, отче, — неслышно шевелились обветренные уста, — помню..."

Под чекменем тепло и уютно, можно было подремать, но не спалось. Иван смотрел на мигающий костер, на лежащих подле него в живописных позах возчиков. Все спали, лишь старый Груша все еще пыхтел трубкой и следил за костром. Лошади, привязанные к возам, хрумкали травой. Ночь дышала покоем. Утомленная за день степь спала тоже. Спала и корчма, чернеющая по ту сторону дороги, отсветы пламени вспыхивали и гасли в ее крошечных окнах. Под осенними звездами светился далекий путь на Полтаву. Он уходил в широкую степь я там, за горбами, исчезал.

Почти неделю Иван в дороге, а ему все казалось, что отъехал от дома недалеко, стоит выбежать на шлях, подняться на ближнюю степную могилу — и увидит золоченые маковки Успенского собора, острую крышу костела, отцовский дом на краю Соборной площади. Но это только казалось: кто знает, когда он снова переступит родной порог. Кто знает…

Иван слушал ночь, поле и... песню. Она родилась внезапно, как, наверно, рождается ветер или дождь. В песне слышалась тоска об ушедшей юности и еще что-то невыразимо грустное, берущее за душу. Иван закрыл глаза, отдавшись чарам песни, стараясь понять, кто поет. И тихо позвал:

— Дядька Харнтои, слышите песню?

— Слышу. — Лицо Харитона, в бороде, усах, сухощавое, казалось бронзовым. — Да не песня то, пан учитель.

— А что же?

— То земля наша — матинка стонет. Болят ее муки людские.

И отвернулся, ни слова не сказав больше. А песни уже не стало: растаяла, потонула в полях, улетела за степные могилы, в бездонное небо. Кто же пел? Никак сам Харитон? Кто же еще?

"То земля наша — матинка стонет..." Иван не мог уснуть — так растревожили его эти слова. Каждый звук песни отозвался в сердце, запомнилось каждое слово, и теперь уже не забыть ее, не вычеркнуть из памяти, из души, она останется с ним, где бы он ни был и что бы ни делал.

С поля повеяло запахом увядшего чабреца, легкий ветерок ласково коснулся лица, и учитель незаметно для себя задремал; сквозь дрему вдруг увидел, как старый Груша приподнялся от костра и перекрестил спящих Лаврина и Савку, потом покрестил воздух в направлении возка, на котором под чекменем прикорнул учитель. Позже Иван не мог точно восстановить в памяти: приснилось ему или, может, в самом деле старый Харитон крестил его на сон грядущий.

На рассвете продрог и проснулся.

Костер давно погас, под серым пеплом едва теплились последние уголья. Но вдруг подул легкий степной свежак — и костер ожил снова, охватил недогоревшее поленце, обвил его тонким языком пламени. Так, наверно, и жизнь. Иногда кажется: она угасла, исчезла, нет и следа, а задует буря — и с небывалой силой засветится, раскроется снова и более пышно, чем прежде.

Первым поднялся Харитон, хотя лег последним. Вслед за ним протер глаза и Лука. Они подняли сыновей, стали готовиться в дорогу. Ожила и корчма. Из низко сидящей над крышей трубы повалил густой дым, застлал серо-голубое небо, рассеялся по степи; заскрипел журавль у колодца, какая-то девушка босиком бежала через весь двор с ведром волы, и вода плескалась ей на ноги, а она торопилась, ни на что не обращая внимания. Хлопнула дверь, и двор опустел.

— Как ночевалось? — спросил Груша, хитро поглядывая на Ивана, засмотревшегося на девушку с ведром.

— Добре! Спасибо!

— И ничего не приснилось? Может, которая из паненок привиделась? Их не кличут, а они приходят.

— Скорей которая с усами наснится после наших балачек, — усмехнулся Лука; он достал казанок и стал чистить картошку.

— Угадали, — засмеялся Иван. — Да с такими, что за уши закладывают.

— Значит, к добру. Нет хуже, ежели баба приснится: день пропадет, — заключил Харитон, подбрасывая в костер свеженаломанных веток.

— Скажешь, кум. То нам уже, может, и ни к чему паненки, а у пана учителя дело молодое, ему в самый раз про то думать.

— Луку послушать, так пора вам, пан учитель, жениться.

— А чего ж, и женим. Да еще такую свадьбу отгуляем — пусть завидуют злыдни. И я, старый, спел бы "не до соли".