К Анне Федоровне каждый день кто-нибудь да наведается; садятся близко, берут ее за обе руки, глядят ей в глаза с участьем и спрашивают об ее здоровье; заводят речь о Глафире Ивановне, о своем уезде или вообще о людях и о людской злобе. Иные просто входили и говорили:
— Анна Федоровна! Я ваш давний друг, я все знаю, что вы потерпели, я знаю вашу доброту и ваше благородство, откройтесь вы мне во всем, как верному другу!
Но Анна Федоровна отвечала:
— Ничего, ничего, право, ничего; я и не знаю, не ведаю, о чем вы мне намекаете.
Анна Федоровна смущалась, еще больше опечаливалась, и ничего нельзя было добиться, ничего нельзя было выпытать.
За это к ней охладели и толковать стали: какая Анна Федоровна странная, непонятная,— потом на нее рассердились, и стали носиться слухи, что не без греха и сама Анна Федоровна.
Некоторые сердца обратились к Глафире Ивановне; кое-кто даже предостерегал ее, чтобы она ни в чем тетке не доверялась и чтобы на родственную любовь ее никогда не надеялась…
Глафиру Ивановну это очень волновало. Она уже теперь не морщилась, когда приезжал гость или гостья, а нетерпеливо ждала этого приезда, бежала навстречу, вела в гостиную, усаживала, и тотчас заходил разговор об Анне Федоровне.
Анну Федоровну трудно было вызвать на откровенность, а Глафиру Ивановну и вызывать было не надо: при одном имени Анны Федоровны она вспыхивала, как порох от огня, удивлялась, негодовала… Уезжал вестовщик или вестовщица, Глафира Ивановна повторяла слышанные новые вести, советовалась с мужем, что ей делать, сердилась на Анну Федоровну; часто доходило до слез. Алексей Петрович ходил около нее, становился перед нею на колени, уговаривал, и сам чуть не плакал.
— Мы ездить к ней больше не будем, Глаша,— говорил Алексей Петрович,— не хочу я ее и видеть!
— Нет, Алеша, нет! Мы поедем к ней. Я хочу ее видеть, я хочу посмотреть, как она меня встречать будет, как заговорит со мной! Поедем завтра к ней! Нет, лучше сегодня!
— Глашенька, бесценная!
— Поедем, Алеша. Поедем непременно!
Глафира Ивановна схватывала колокольчик, звонила на весь дом и приказывала заложить коляску. Она поспешно одевалась, торопила печального мужа, посылала людей одного за другим, чтобы скорей подавали лошадей, и они ехали к Анне Федоровне.
Встречались, здравствовались. Анна Федоровна бледна, сердце у нее бьется; у Глафиры Ивановны сердце бьется и лицо пылает; у Алексея Петровича сердце бьется, и он в тоске смертной. Только одна Варенька спокойна была и скучала: никто с нею слова не скажет, всем не до нее; она уходила из гостиной.
Анна Федоровна и Глафира Ивановна с мужем сидели и вели разговоры о посторонних вещах,— сидели пять, шесть часов сряду,— разговоры были отрывистые, у всех голос дрожал; ни до варенья, ни до печенья никто не дотрагивался, пили только воду целыми, полными стаканами. Потом прощались и расставались.
Надо было платить за посещение посещением — и Анна Федоровна ехала в Саковку. И опять они вместе несколько часов, и опять сердца бьются…
— Ах, боже мой, за что же все это? За что? — часто вскрикивала Глафира Ивановна.
— За что такое несчастье, боже мой? — жаловался Алексей Петрович.
Анна Федоровна тоже к богу взывала.
А между тем страшный час подходил-подходил… Подходила святая неделя.
Хорошие хозяйки еще на маслянице покупают муку и сушат,— надо, чтобы мука была легка и суха. С одною этою мукою сколько забот да беспокойств; а в этот год было просто несчастие; два главные купца в городе, евреи, закрыли лавки,— один погорел, а у другого дед умер, а по их закону, если кто в доме умрет, так торговать нельзя прежде положенного срока после смерти. У других евреев мука была нехороша. Все ждали, пока откроет лавку Мошка.
Какое волненье было! Какое нетерпенье! По разным дорогам ехали в город разные коляски, брички, нетычанки, пролетки; у всех хозяек лошади были измучены, сами хозяйки исхудали.
Анна Федоровна поселилась в городе. Она туда переехала еще на маслянице, наняла себе домик недалеко от базара; ходила в церковь, молилась богу, в гостях не бывала, а только часто видалась со своим кумом. Кум ее был городничим.
Мошкина лавка открылась на третьей неделе поста,— все туда бросились; между хозяйками вышли бесчисленные ссоры, и на муку поднялись неслыханные цены. В один день всю муку раскупили.
Везут муку домой, и вдруг дома видят и чувствуют, что мука нехороша!
Непостижимо было, как это все прокупились: кажется, не первый раз покупали, и толк, кажется, знали, и на язык брали пробовать, и на руке подбрасывали, и все-таки ошиблись. "Видно, бог за какие-нибудь грехи попутал",— говорили со вздохом.
Но грехи грехами, а тут все напустились на Мошку, как он смел обмануть.
Мошка уверял в своей невинности, божился, говорил о своей преданности, приводил примеры доверия к себе, да между прочим и скажи, что Анна Федоровна вдруг у него закупила больше двадцати пудов муки в первый же день, как он лавку открыл.
Что было при этой вести! Как засверкали глаза! Какие восклицания посыпались! "Так вот кто услужил всем! Вот кто всем удружил!"
Глафира Ивановна вместе с другими горевала и беспокоилась, что мука нехороша; но это горе и беспокойство было благо, если его сравнить с тем, что она почувствовала, когда до нее долетела весть, что Анна Федоровна закупила всю лучшую муку в городе. Что Анна Федоровна закупила лучшую, в этом никто не сомневался; для чего же бы ей закупать столько в самое дорогое время?
Глафира Ивановна плакала и рыдала целый день.
— Ты вообрази, Алеша! — говорила она мужу сквозь рыдания.— Вообрази, что эта мука ужасная! Вообрази, какие у нас будут бабы! Все осмеют нас на целую жизнь! Все это по милости тетеньки! Она нарочно закупила муку, из ненависти ко мне!
— Тяжело, Глаша, досадно! Эх, все сердце у меня изныло,— отвечал Алексей Петрович неровным голосом.
— А у нее, верно, чудесные бабы удадутся, Алеша! — простонет Глафира Ивановна.
— Нет, Глашечка! Нет, этого быть не может! — вскрикивал Алексей Петрович с жаром.— Нет, нет, Глаша!
Но еще большее огорчение ожидало Глафиру Ивановну. Она узнала, что некоторые барыни поехали было к Анне Федоровне с выговорами, а от Анны Федоровны воротились с мукою.