Молодість Мазепи

Сторінка 181 з 184

Старицький Михайло

Мазепа и Кочубей в ужасе схватились со своих мест; они сразу поняли, что могло быть написано в этом письме; при том безумное, дикое лицо Дорошенко, словно потерявшего от бешенства рассудок, лучше всяких догадок свидетельствовало им об этом.

— Чей это "лыст", чей это "лыст"? — закричал гетман таким диким, хриплым голосом, что у Мазепы похолодело на сердце.

При виде ужасного лица Дорошенко Горголя побледнел.

— Ясновельможной пани гетмановой, — начал было он дрожащим голосом, но Дорошенко не дал ему докончить.

— Ты лжешь! — вскрикнул он, толкнувши его с такой силой, что Горголя повалился на колени. — Ты сам написал его!

— Ясновельможный гетмане, на Бога, я ничего не знаю, я не виновен... я не "письменный", — залепетал Горголя.

— Так кто же, кто написал тебе его?

— Не знаю, ей-ей не знаю! Я даже не знаю, что в нем написано. Меня послали... Мне сказано было, что то от пани гетмановой к его мосци.

— А! Сказано было, — захрипел Дорошенко, впиваясь в его плечи костистыми руками и склоняя над ним свое ужасное лицо. — Кто же говорил тебе? Кто давал тебе его?

Горголя невольно опустил глаза перед взглядом гетмана, взгляд этот был ужасен.

— Полковник Самойлович, — произнес он едва слышно.

— Самойлович?! — вскрикнул дико Дорошенко. — Так это он, он?! Так это ему писан лыст?

Горголя молчал.

— Молчишь?! — зарычал Дорошенко и, бросившись на Горголю, повалил его на землю и наступил ему коленом на грудь, — ты знаешь все — говори!

— Ясновельможный гетмане, пустите, я не виновен... я ничего... ничего... как Бог свят, я бедный купец, — захрипел Горголя.

Но Дорошенко не слушал его.

— Говори, или я задавлю тебя, как паршивого пса, — и Дорошенко впился еще крепче в шею руками. — Слышишь — на палю" посажу, дикими конями разорву, сдеру с тебя с живого шкуру, на угольях сожгу, — хрипел он, склоняя над ним свое искаженное, исступленное лицо. — Не будет той муки, которой я не придумаю для тебя. Говори! — Ты знаешь, она не в первый раз писала ему?

От страшных тисков Дорошенко лицо Горголи стало багровым, глаза налились кровью.

— Не первый, — вырвалось у него с трудом.

— Не первый! Так давно, давно уже началось у них?

— С весны. Пан полковник пересылал через меня ее мосци ожерелье.

— Ожерелье! Ха-ха! И она взяла?

— Взяла. А в том ожерельи был спрятан "лыст".

— И ты, ты, собака, передал его?! — вскрикнул Дорошенко и еще больше сдавил Горголю за горло.

— Я ничего не знал... я думал к пану гетману... по гетманским справам.

— Ха-ха-ха!.. Так, так! По гетманским справам... А дальше, дальше?

— А потом... пани гетманова передала полковнику "лыст".

— Ему? Самойловичу?!

— Ему.

— И много раз ты их носил?

— Не знаю... не помню... на Бога... ясновельможный гетмане... я думал, что то важные "паперы"...

Но Дорошенко не обратил внимания на его прерывающиеся слова.

— Говори, собака, много раз таскал? — захрипел он так страшно, что Горголя едва не потерял сознание.

— Пять раз, — произнес он едва слышно.

— Ха, ха, xal — разразился Дорошенко диким хохотом. — За службу твою я заплачу тебе по-гетмански, щедро! Где же он теперь? Где Самойлович?! Правду! — Слышишь, правду!

— Там, в Чигирине.

— В Чигирине? С нею? — вскрикнул, как безумный, Дорошенко, выпуская из рук Горголю и, поднявшись на ноги, закричал каким-то диким голосом: — Коня мне, гей, коня!

Воспользовавшись этим движением гетмана, Горголя быстро вскочил и выбежал из палатки, но Дорошенко не заметил этого.

— Коня мне, коня! — продолжал он кричать хриплым прерывистым голосом, быстро надевая на себя латы, шишак, саблю и все оружие.

От крика гетмана проснулись ближайшие казаки, окружавшие гетманскую палатку. Джуры в ужасе бросились исполнять его приказание.

На гетмана страшно было смотреть: тонкие ноздри его широко раздувались, почерневшие от бешенства глаза светились каким-то страшным блеском, кровь заливала все лицо его, вздувшиеся жилы выпячивались на лбу и на шее синими полосами; дыхание с шумом вырывалось из его груди. Глядя на его исступленное лицо, Мазепе показалось, что гетман лишился рассудка.

— Ясновельможный гетмане, — подошел он к нему, — зачем коня... куда?

— В Чигирин! — произнес отрывисто Дорошенко, не глядя на него.

Мазепа похолодел; по тону, каким произнесено было это слово, он понял, что Дорошенко готов был исполнить это безумное намерение.

— На Бога, гетмане, — заговорил он, останавливаясь перед Дорошенко, — на завтра битва. Если мы утеряем эту минуту, все погибнет... Войско взбунтуется... орда уйдет... Один только день... один... один!

Но напрасно упрашивал и уговаривал Дорошенко Мазепа.

Дорошенко не слушал ничего.

LXXXI

Целую ночь уговаривал Мазепа Дорошенко и умолял его остаться хоть на один еще день при войске, но все было напрасно!

Рано утром Дорошенко созвал в свой шатер всю старшину и объявил ей, что по неотложному делу он должен отлучиться на несколько дней. На место себя он оставляет наказным гетманом старшого на тот раз между старшиной левобережной Демьяна Многогрешного, и поручает ему вместе со всей старшиной немедленно ударить на Ромодановского; сам же Дорошенко обещал вернуться немедленно к войску.

Отдав эти приказания, Дорошенко захватил с собою один полк и бросился в Чигирин.

Молча, с угрюмыми, мрачными лицами выслушали старшины приказ гетмана; в присутствии его никто не осмелился высказать своего порицания, но в душе все порицали его поступок. Недовольная старшина разошлась молчаливо по своим шатрам; но не успел еще Дорошенко выехать из лагеря, как недобрые вести о гетмане разлетелись между всеми казаками: кто-то сообщил об измене гетманши, но большинство не поверило тому, чтобы такой, по-видимому, ничтожный факт мог заставить гетмана покинуть войско в самую роковую минуту. При том еще появился слух, что к Ромодановскому присоединились сильные свежие подмоги и что Дорошенко, увидев такую численность неприятеля, ушел от войска... Последний слух жадно переносился от одной части войска к другой и к вечеру все уже передавали его, как истинный факт.

С невыносимою болью сердца следил Мазепа за тем, как один неверный удар руки Дорошенко разбил вдребезги все то, что было создано таким трудом и такой небывалой удачей. Смятение, недовольство, недоверие с каждой минутой росли и росли в войске. Уверенного, торжественного настроения, которое еще вчера царствовало во всем лагере, сегодня уже не было и следа. Страшный серый призрак паники подбирался к казацкому лагерю.