Ідіот

Сторінка 104 з 204

Федір Достоєвський

Генерал долго еще продолжал в этом роде, но слова его были удивительно бессвязны. Видно было, что он потрясен и смущен чрезвычайно чем-то до крайности ему непонятным.

— Для меня нет сомнения, что ты тут не при чем, — высказался наконец он яснее, — но не посещай нас некоторое время, прошу тебя дружески, впредь до перемены ветра. — Что же касается до Евгения Павлыча, — вскричал он с необыкновенным жаром, — то всё это бессмысленная клевета, клевета из клевет! Это наговор, тут интрига, желание всё разрушить и нас поссорить. Видишь, князь, говорю тебе на ухо: между нами и Евгением Павлычем не сказано еще ни одного слова, понимаешь? Мы не связаны ничем, — но это слово может быть сказано, и даже скоро, и даже, может быть, очень скоро! Так вот чтобы повредить! а зачем, почему — не понимаю! Женщина удивительная, женщина эксцентрическая, до того ее боюсь, что едва сплю. И какой экипаж, белые кони, ведь это шик, ведь это именно то, что называется по-французски шик! Кто это ей? Ей богу согрешил, подумал третьего дня на Евгения Павлыча. Но оказывается, что и быть не может, а если быть не может, то для чего она хочет тут расстроить? Вот, вот задача! Чтобы сохранить при себе Евгения Павлыча? Но повторяю тебе, и вот тебе крест, что он с ней не знаком, и что векселя эти — выдумка! И с такою наглостью ему ты кричит чрез улицу! Чистейший заговор! Ясное дело, что надо отвергнуть с презрением, а к Евгению Павлычу удвоить уважение. Так я и Лизавете Прокофьевне высказал. Теперь скажу тебе самую интимную мысль: я упорно убежден, что она это из личного мщения ко мне, помнишь, за прежнее, хотя я никогда и ни в чем пред нею виноват не был. Краснею от одного воспоминания. Теперь, вот, она опять появилась, я думал, исчезла совсем. Где же этот Рогожин сидит, скажите, пожалуста? Я думал, она давно уже госпожа Рогожина…

Одним словом, человек был сильно сбит с толку. Весь почти час пути он говорил один, задавал вопросы, сам разрешал их, пожимал руку князя и, по крайней мере, в том одном убедил князя, что его он и не думает подозревать в чем-нибудь. Это было для князя важно. Кончил он рассказом о родном дяде Евгения Павлыча, начальнике какой-то канцелярии в Петербурге — "на видном месте, семидесяти лет, вивер, гастроном и вообще повадливый старикашка… Ха! ха! Я знаю, что он слышал про Настасью Филипповну и даже добивался. Заезжал к нему давеча; не принимает, нездоров, но богат, богат, имеет значение и… дай ему бог много лет здравствовать, но опять-таки Евгению Павлычу всё достанется… Да, да… а я всё-таки боюсь! Не понимаю чего, а боюсь. В воздухе как будто что-то носится, как будто летучая мышь, беда летает, и боюсь, боюсь!.."

И наконец только на третий день, как мы уже написали выше, последовало формальное примирение Епанчиных с князем Львом Николаевичем.

XII.

Было семь часов пополудни; князь собирался идти в парк. Вдруг Лизавета Прокофьевна одна вошла к нему на террасу.

— Во-первых, и не смей думать, — начала она, — что я пришла к тебе прощения просить. Вздор! Ты кругом виноват. Князь молчал.

— Виноват или нет?

— Столько же, сколько и вы. Впрочем, ни я, ни вы, мы оба ни в чем не виноваты умышленно. Я третьего дня себя виноватым считал, а теперь рассудил, что это не так.

— Так вот ты как! Ну, хорошо; слушай же и садись, потому что я стоять не намерена.

Оба сели.

— Во-вторых: ни слова о злобных мальчишках! Я просижу и проговорю с тобой десять минут; я пришла к тебе справку сделать (а ты думал и бог знает что?), и если ты хоть одним словом заикнешься про дерзких мальчишек, я встаю и ухожу, и уже совсем с тобой разрываю.

— Хорошо, — ответил князь.

— Позволь тебя спросить: изволил ты прислать, месяца два или два с половиной тому, около Святой, к Аглае письмо?

— Пи-писал.

— С какою же целью? Что было в письме? Покажи письмо! Глаза Лизаветы Прокофьевны горели, она чуть не дрожала от нетерпения.

— У меня нет письма, — удивился и оробел князь ужасно, — если есть и цело еще, то у Аглаи Ивановны.

— Не финти! О чем писал?

— Я не финчу и ничего не боюсь. Я не вижу никакой причины почему мне не писать…

— Молчи! Потом будешь говорить. Что было в письме? Почему покраснел?

Князь подумал.

— Я не знаю ваших мыслей, Лизавета Прокофьевна. Вижу только, что письмо это вам очень не нравится. Согласитесь, что я мог бы отказаться отвечать на такой вопрос; но чтобы показать вам, что я не боюсь за письмо, и не сожалею, что написал, и отнюдь не краснею за него (князь покраснел еще чуть не вдвое более), я вам прочту это письмо, потому что, кажется, помню его наизусть.

Сказав это, князь прочел это письмо почти слово-в-слово, как оно было.

— Экая галиматья! Что же этот вздор может означать по-твоему? — резко спросила Лизавета Прокофьевна, выслушав письмо с необыкновенным вниманием.

— Сам не знаю вполне; знаю, что чувство мое было вполне искреннее. Там у меня бывали минуты полной жизни и чрезвычайных надежд.

— Каких надежд?

— Трудно объяснить, только не тех, про какие вы теперь, может быть, думаете, — надежд… ну, одним словом, надежд будущего и радости о том, что, может быть, я там не чужой, не иностранец. Мне очень вдруг на родине понравилось. В одно солнечное утро я взял перо и написал к ней письмо; почему к ней — не знаю. Иногда ведь хочется друга подле; и мне видно друга захотелось… — помолчав, прибавил князь.

— Влюблен ты, что ли?

— Н-нет. Я… я как сестре писал; я и подписался братом.

— Гм; нарочно; понимаю.

— Мне очень тяжело отвечать вам на эти вопросы, Лизавета Прокофьевна.

— Знаю, что тяжело, да мне-то дела нет никакого до того, что тебе тяжело. Слушай, отвечай мне правду как пред богом: лжешь ты мне или не лжешь?

— Не лгу.

— Верно говоришь, что не влюблен?

— Кажется, совершенно верно.

— Ишь ты, "кажется"! Мальчишка передавал?