Глядя на горы, глядя на весенние дали, думалось Едигею о том, что есть на свете верные люди — и слову и делу, такие, как Елизаров, и что без таких, как он, человеку на земле было бы гораздо труднее. И ещё, уже по завершении всех хождений по делу Абуталипа, думалось ему о превратностях быстротекущего, переменчивого времени — остался бы жив Абуталип, сейчас бы сняли с него возведённые облыжно обвинения и, быть может, заново обрёл бы он счастье и покой со своими детьми. Был бы жив! Этим всё сказано. Был бы он жив, конечно же, Зарипа ждала бы его до наипоследнего дня. Уж это точно! Такая женщина дождалась бы мужа, чего бы то ей ни стоило. А коли некого ждать, то и нечего ждать, нечего жить молодой женщине в одиночестве. А раз такое дело, если встретит подходящего человека, то выйдет замуж, а почему и нет? Едигей расстроился от этих мыслей. Пытался переключить внимание на что-то другое, пытался не думать, не давать воли воображению. Но ничего не получалось. Тогда он пошёл в вагон-ресторан.
Здесь было малолюдно и ещё чисто и свежо по началу пути. Сидел Едигей в одиночестве у самого окна. Вначале взял бутылку пива, чтобы занять себя чем-то. Широкий обзор вагона-ресторана позволял созерцать одновременно и горы, и степь, и небо над ними. Этот зелёный простор в мимолётном маковом цвету с одной стороны и торжественность заснеженных горных хребтов с другой стороны возвышали, возносили душу к несбыточным желаниям и приводили к горьким сокрушениям. От горечи ему захотелось горького. И он заказал водки. Выпив несколько рюмок, он однако не почувствовал выпитого. Тогда он заказал пиво и сидел, весь отдавшись своим размышлениям. День клонился к концу. В прозрачности весеннего вечера разбегалась земля по сторонам от железной дороги. Проносились, мелькая, посёлки, сады, дороги, мосты, люди и стада, но всё это мало трогало Едигея, ибо тяжёлая тоска, подступившая вдруг с новой силой, омрачала и угнетала его душу смутным предчувствием некой законченности былого.
И опять пришли на память прощальные слова Раймалы-аги:
…С чёрных гор когда пойдёт кочевье,
С синих гор когда пойдёт кочевье,
Ты не жди меня на ярмарке, Бегимай…
В том состоянии казалось Едигею Буранному , что это он притянут верёвками к берёзе, как когда-то Раймалы-ага, что это он, отторгнутый и отнятый от самого себя…
Так просидел он до темноты, пока не набилось в вагон-ресторан много народу и стало трудно дышать от табачного дыма. Не понимал Едигей — и чего это люди так беспечны, что за мелочные разговоры волнуют их за столом и почему они находят удовольствие в водке и табаке? Неприятны были ему и женщины, объявившиеся здесь с мужчинами. Особенно неприятен был их смех. Он встал, пошатываясь; нашёл официантку, запыхавшуюся с подносом между галдящими столами путевого ресторана, и, расплатившись, пошёл в своё купе. Предстаяло пройти несколько вагонов. Пока он шёл, раскачиваясь вместе с поездом, ему становилось всё тягостней и сиротливей от ощущения своего полного одиночества и отчуждённости.
Зачем было жить, зачем куда-то ехать…
И теперь ему безразлично, откуда, куда и зачем он едет, куда спешит сквозь ночь скорый поезд. В каком-то тамбуре он остановился, прижался пылающим лбом к прохладным застеклённым дверям и стоял здесь не оглядываясь, не обращая внимания на пассажиров, снующих мимо него.
А поезд шёл раскачиваясь. И можно было открыть дверь, поскольку у Едигея, как у всех железнодорожников, был свой ключ, можно было открыть и переступить черту… В какой-то пустынной местности во тьме Едигей различил два далёких манящих огонька. Они долго не исчезали из виду. То ли окна одинокого жилья светились, то ли то были костры небольшие. Какие-то люди, должно быть, находились возле тех огней. Кто они? И почему они там? Эх, была бы там Зарипа с детишками! Спрыгнул бы сейчас с поезда и побежал к ней, а добежав одним духом, упал бы ей в ноги и плакал бы не стыдясь, чтобы выплакать всю накопившуюся боль и тоску…
Буранный Едигей сдавленно застонал, глядя на те огоньки в степи, уже исчезающие в стороне. И стоял так у дверей тамбура, всхлипывая неслышно и не оборачиваясь, не обращая внимания на шумные хождения пассажиров по поезду. Лицо его было мокрым от слёз… и была возможность открыть дверь и переступить черту…
А поезд шёл раскачиваясь.
…С чёрных гор когда пойдёт кочевье,
С синих гор когда пойдёт кочевье,
Ты не жди меня на ярмарке, Бегимай…
Поезда в этих краях шли с востока на запад и с запада на восток.
А по сторонам от железной дороги в этих краях лежали великие пустынные пространства — Сары-Озеки, Серединные земли жёлтых степей.
В этих краях любые расстояния измерялись применительно к железной дороге, как от Гринвичского меридиана.
А поезда шли с востока на запад и с запада на восток…
Поднявшись с гнездовья, с обрыва Малакумдычап, большой коршун-белохвост вылетел на обозрение местности. Он облетал свои угодья дважды — до полудня и пополудни.
Внимательно просматривая поверхность степи, примечая всё, что шевелилось внизу, вплоть до ползущих жуков и юрких ящериц, коршун молча летел над сарозеками, степенно помахивая крыльями, постепенно набирая высоту, чтобы шире и дальше видеть степь под собой, и одновременно приближался, перемещаясь плавными витками, к своему излюбленному месту охоты — к территории закрытой зоны. С тех пор как этот обширный район был огорожен, здесь заметно прибавилось мелкой живности и разного рода пернатых, потому что лисы и другое рыскающее зверьё уже не смели проникать сюда беспрепятственно. Зато коршуну изгороди была нипочём. Тем он и пользовался. Она обернулась ему на благо. Хотя как сказать. Третьего дня засёк он сверху маленького зайчонка, и, когда кинулся на него камнем, зайчишка успел заскочить под проволоку, а коршун чуть не напоролся с размаху на шипы. Едва вывернул, едва уклонился, взмыл круто и яростно вверх, задевая перьями острое жало шипов. Несколько пушинок с груди потом отделились в воздухе, полетели сами по себе. С тех пор коршун старался подальше держаться от этой опасной изгороди.