— Слушай, Андрей Петрович, может, и мне выступить?
— Давай, если есть такая охота.
— Охота есть, очень даже. Только вначале посоветуемся. Помнишь, у нас на разъезде работал Куттыбаев. Абуталип Куттыбаев. Ну, ещё ревизор написал на него донос, что, мол, югославские воспоминания пишет. Абуталип там воевал в партизанах. И всякое другое приписал ещё тот ревизор. А эти бериевские приехали, забрали человека. Он и умер из-за этого, пропал ни за что! Помнишь?
— Да, помню. Жена его приезжала за бумагой.
— Во-во! А потом семья-то уехала. А я вот сейчас слушал, думал. С Югославией у нас дружба — и никаких разногласий! А за что страдают неповинные люди? Детишки Абуталиповы подросли, им уже в школу. Так надо же всё на чистую воду. А не то будет им каждый тыкать в глаза. Детишки и так пострадали — без отца остались.
— Постой, Едигей. Так ты хочешь об этом выступить?
— Ну да.
— А как фамилия того ревизора?
— Да узнать можно. Я его, правда, больше не видел.
— У кого ты сейчас узнаешь? А потом, есть ли документальное доказательство, что именно он написал?
— А кто ещё больше?
— Тут фактическое доказательство нужно, дорогой мой Буранный. А вдруг не так окажется? Дело нешуточное. Ты вот что, Едигей, послушай совета. Напиши письмо обо всём этом в Алма-Ату. Напиши всё как было, всю ту историю, и пошли в ЦК партии республики. А там разберутся. Задержки не будет. Партия крепко взялась за это дело. Сам видишь.
Вместе со всеми на том митинге Буранный Едигей выкрикивал громогласно и решительно: "Слава партии! Линию партии одобряем!" А потом, под конец митинга, кто-то запел "Интернационал". Его поддержало несколько голосов, и через минуту вся толпа как один запела под сводами депо великий гимн всех времён, гимн всех, кто был вечно угнетаем. Никогда ещё не доводилось Едигею петь в таком многолюдье. Как на волнах подняло и понесло его торжественное, гордое и в то же время горькое сознание своего единства с теми, кто есть соль и пот земли. А гимн коммунистов всё нарастал, возвышался, вскипая в сердце отвагой и решимостью отстоять, утвердить право многих для счастья многих.
С этим ликующим чувством он вернулся домой. За чаем рассказал Укубале подробно и живо всё, что было на митинге. Рассказал и о том, как тоже хотел было выступить и что ему ответил на то теперешний парторг Чернов. Укубала слушала мужа, наливала ему из самовара чай пиалу за пиалой, а тот всё пил и пил.
— Да что с тобой, ты вон опорожнил уже весь самовар! — удивилась она, посмеиваясь.
— Понимаешь, там, на митинге, ещё так захотелось пить отчего-то. Заволновался очень. А где там, столько народу, не шевельнёшься. А потом выскочил, хотел напиться, а тут смотрю — в нашу сторону состав направляется. Я к машинисту. Свой оказался парень. Жандос с Тогрек-Тама. Ну, по пути попил я у него воды. Но разве то дело!
— То-то же, гляжу, — промолвила Укубала, подливая ему чаю по новой. И сказала потом: — Вот что, Едигей, хорошо, что ты подумал о них, об Абуталиповых детях. Раз такое дело, если времена наступили такие, что не будет притеснений сиротам, так ты уж отважься. Письмо — дело хорошее, но пока оно напишется, пока дойдёт, да прочтётся, да пока думать будут над ним, ты уж лучше сам поезжай в Алма-Ату. И там всё расскажешь как было.
— Так ты думаешь, мне в Алма-Ату? Прямо к большому начальству?
— Ну а что такого? По делу же. Друг твой Елизаров сколько уже зовёт не дозовётся. Адреса оставляет каждый раз. Ну, не я, так ты съезди. Мне-то от дому куда, детей на кого? А ты не откладывай. Бери отпуск. Сколько у тебя отпусков было бы за эти годы — на сто лет. Возьми хоть разок и там, на месте, большим людям всё расскажи.
Едигей подивился разумности жены.
— А что, жена, ты вроде дело говоришь. Давай подумаем.
— Не думай долго. Не тот случай. Чем раньше сделаешь, тем лучше. Афанасий Иванович тебе и поможет. Куда идти, к кому идти, он-то лучше знает.
— Тоже дело.
— Вот и я говорю. Не стоит откладывать. А заодно посмотришь — кое-что купишь для дома. Девчушки-то наши подросли. Сауле осенью в школу. В интернат определять будем или как? Ты думал об этом?
— Думал, думал, а как же, — спохватился Буранный Едигей, стараясь скрыть, как поразило его то, что так быстро подросла старшая из дочерей, что уже и в школу пора.
— Так вот если думал, — продолжала Укубала, — поезжай, поведай людям о том, что мы тут пережили в те годы. Пусть помогут сиротам хотя бы оправдаться за отца. А потом будет время — походи, посмотри, что для дочерей и для меня не мешало бы. Я ведь тоже уже немолода, — сказала она со сдержанным вздохом.
Едигей посмотрел на жену. Странно, что можно постоянно видеться и не замечать того, что потом увидишь разом. Конечно, она немолода была уже, но и до старости было далеко. И, однако, нечто такое, новое, незнакомое почувствовал в ней. И понял он — умудрённость во взгляде жены обнаружил и первую её седину заметил. Их было на виске штуки три-четыре, белеющих нитей, не больше, и всё-таки они говорили о прожитом и пережитом…
Через день Едигей был уже на станции Кумбель в качестве пассажира. Да, пришлось сделать ход назад от Боранлы-Буранного, чтобы сесть на алма-атинский поезд. Едигей не сожалел об этом. Так или иначе, надо было сперва отправить телеграмму Елизарову о своём приезде. А это можно было сделать только на станции:
На алма-атинском перроне среди мелькающих лиц увидел Буранный Едигей Елизарова и обрадовался бурно, как дитя. Елизаров приветливо помахал ему шляпой и пошёл рядом с вагоном. Вот повезло! Не мечтал Едигей, что Елизаров сам встретит. Не виделись они давно, с прошлой осени. Нет, не изменился Афанасий Иванович, пусть и в годах был. Всё такой же подвижный, сухощавый. Казангап называл его аргамаком — скакуном чистых кровей. То была высокая похвала — аргамак Афанасий. Елизаров знал об этом и добродушно соглашался — пусть будет по-твоему, Казангап! И при том добавлял — старый аргамак, но всё-таки аргамак! И на том спасибо! Обычно он приезжал в сарозеки в рабочей одежде, в кирзовых сапогах, в старой, видавшей виды кепке, а здесь был при галстуке, в хорошем тёмно-синем костюме. И этот костюм ему очень шёл, его фигуре и, главное, цвету волос — седых уже наполовину.