Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 78 з 624

Старицький Михайло

Примирившись с обстоятельствами, Богдан весь отдался новым обязанностям и заботам. Кипучая запорожская жизнь, полная и тревог, и волнений, и буйной удали, и бесшабашного разгула, приняла давнего, закадычного товарища снова в свои дружеские объятия и закружила его голову в угаре своих бурных порывов. Ежедневный усиленный труд от зари до зари поглощал у Богдана почти все время; гульливые общественные трапезы да неминучие кутежи отнимали остаток его даже у отдыха и богатырского сна, а для дум и сердечных волнений его уже совсем не хватало. Правда, при переезде с места на место иногда выплывала из глубины души у Богдана тревога за свое пепелище, за родную семью, за богом ниспосланную ему Ганну, но какая либо неотложная забота сразу отрывала его от дорогих дум и погружала в злобу шумного дня. Богдан смутно чувствовал только среди суеты и разгула, что у него глубоко в груди гнездится тупая, досадная боль: иногда она выражалась ясно в тоске по своим близким и кровным, а иногда облекалась в туманный образ, мелькнувший пророческим сном в его жизни, – однако сознание долга и высокий критический момент судьбы его родины подавляли эту боль и заставляли Богдана еще больше отдавать всего себя служению родине, отгоняя прочь всякие ослабляющие энергию думы.

Впрочем, с каждым днем, при наращении торопливой работы, эта тоска и боль все больше уходили вдаль, а все душевные силы Богдана поглощались предстоящей грозой, и, наконец, в последнее время он, отрешившись от тоски и тревоги, отдался с давним молодым увлечением будущему походу, который предполагался через неделю после выхода из Сечи Пивторакожуха, а он был назначен на послезавтра.

Хотя приходившие в Сеч беглецы и передавали много ужасов относительно увеличивающегося с каждым днем панского гнета и наглости ксендзов иезуитов, но от Ганджи Богдан не получал за все время никаких известий, и это, по их уговору, значило, что дома все обстоит благополучно, а потому и личные дела Богдана не давали повода к тревоге.

Морозенка встретил Богдан и задержал расспросами про Грабину; известие о несчастье с ним страшно взволновало атамана: он недавно сошелся с этим горемыкой Грабиною, и таинственная судьба его, о которой намекал новый приятель, и интриговала Хмельницкого, и влекла к нему его сердце... Да и вообще Грабина был отважный, славный казак.

Когда Морозенко, успокоив своего батька и порывшись в дедовском коше, нашел, наконец, эту знахарскую аптеку в торбинке, то компания уже подходила к знаменитому кабаку на Пресичье{120} и требовала у жида в большом количестве всяких напитков: теперь уже шумела целая толпа, так как приглашен был к выпивке всякий встречный. Героем дня, конечно, был Сыч: он не только выказал чудовищную силу, но и спас доброго товарища от неминуемой смерти; все за него пили заздравицы, обнимались с ним и братались. Олекса присоединился к честной компании, – его страшно интриговал Сыч; после долгих усилий ему удалось таки пробраться вперед.

Взглянул, наконец, в первый раз на него пристально Сыч и оторопел; глаза у него заискрились радостью, и он, разведя руки, бросился к хлопцу и прижал его к своей мощной груди:

– Ахметка! Ахметка! Любый, голубь мой! Чадо мое!

– Дьяк! Звонарь! – обнимал и целовал Сыча хлопец. – Так вот где вы? А я слухаю – Сыч да Сыч... и в толк ничего не возьму: голос как будто ваш, а обличье не то...

– А! Без брады и куделицы? Что же, и так важно! Зато вон какой оселедец!

– Расчудесно!.. Только признать трудно... а тем паче... – порывисто говорил хлопец, глядя с восторгом на Сыча, – что там все уверены, что дьяка замучили за дзвон ляхи.

– Чертового батька! Не пщевати{121} им! Я сейчас же сюда и посунул... и Сычом стал...

– Да как же я не встречал дядька? Мы здесь всю зиму.

– Хе, чадо мое! Я зараз же отправился с добрыми товарищами на веселое погуляньице... Навестили и татарву, и ляхву, побывали и в каторжной Кафе... даже освободили кое кого из бусурманской неволи, – указал он на одного, обросшего бородой, бледного, изможденного казака.

– Что, Сыч? Нашел родича? – обратилось к нему несколько бритых голов.

– Кого? Олексу Морозенка? Славный хлопец! Удалой будет казак! – одобрили другие.

– Так ты уже Морозенком стал? – спросил Сыч.

– Мороженый, мороженый! – захохотало несколько голосов.

– Ну, значит, за батька и за сына теперь выпьем! – загалдели ближайшие. – Гей, шинкарь, лей оковитой!

– Да он и чадо мое и не чадо, – начал было Сыч.

– А разве не радостно такого за отца иметь? – с восторгом вскрикнул Олекса, и глаза его загорелись каким то загадочным счастьем. – Так пусть так и будет – тато.

– Аминь, чадо мое! – провозгласил Сыч. – Значит, "ликуй и веселися, Сионе!" – и, обняв своего нареченного сына, он осушил сразу кухоль с полкварты.

Олексу тоже заставили выпить.

Когда компания отхлынула и окружила подошедшего к Грабине Богдана, то Сыч, отведя в сторону хлопца, спросил у него дрогнувшим от волнения голосом:

– А Оксана моя... Что с ней?

– Не бойся, тату, – вспыхнул и покраснел почему то до ушей хлопец, – она в надежных руках: Ганна Золотаренкова взяла ее в Суботов... Оксана теперь у батька Богдана.

– Господи! Милость твоя на нас! – произнес растроганный Сыч и утер кулаком набежавшую на ресницу слезу.

А бледный невольник казак рассказывал, между прочим, окружившим его товарищам, как ему удалось бежать из татарской неволи:

– Эх, доняла, братцы, эта неволя! Да не так неволя, не так каторжный труд, не так цепи и голод, как одолела, мои друзи, тоска по краю родном, по дорогом товарыстве да по церквям божьим... Уж и тоска же, тоска! Сердце точит, крушит, словно ржавчина сталь... И поднял бы на себя руки, так проклятые ироды и за тем зорко следят. Ну, вот нас гоняли на работу к какому то паше, а там у него во дворе жила старая цыганка...

Грабина в это время стоял возле Богдана, слушал от Небабы рассказ про свое спасение и весело чокался с приятелем кружкой. Вдруг до его слуха долетело слово "старая цыганка", и точно электрическим током ударило по всем нервам: что то вздрогнуло у него болью в груди, всколыхнуло мучительно сердце и бросилось кровью в лицо... Он попросил Богдана подвести его ближе и начал прислушиваться к рассказу невольника.