Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 479 з 624

Старицький Михайло

* Гуляйгородина – передвигающаяся крепость на колесах, которой прикрывалось войско при штурме вражеских укреплений.

– Над лежачим и покорным нужно бы, дети мои, милосердия больше, – заметил, вздохнувши глубоко, настоятель.

– Да сердца, велебный панотче, не сдержишь! А и то, как их миловать, когда они и теперь, где только смогут, не щадят нашего брата? Бывает, примером, что по трудам по великим черкнет оковитой либо меду загон через край... потому что, известно: "Чи умрешь, чи повиснешь – раз маты родыла". А тут на сонных налетят ляхи, ну, и всех перережут, а над последними так нагнушаются, как не придет в голову и поганому азиату... особенно зверюка Ярема.

– Да, этот изувер, богоотступник горше всякого зверя! – ударил о стол кулаком гневно поп воин. – Отец его, благочестивый Михаил, сооружал везде православные храмы, а перевертень сын их руйнует да строит латинские костелы.

– Да еще мало того, что руйнует, а издевается... Загоняет в церкви свиней, расстреливает наши иконы... Ну и мы то, как доберемся до костела, платим им тем же.

– Ох, господи, до чего доводит злоба людей! –воскликнул взволнованным голосом старец.

– Еще бы! – согласился Ганджа. – Вот этот самый Ярема, прослышавши про победы нашего батька гетмана, собрал тысяч восемь шляхтичей и пошел по селам и местечкам неповинных людей вешать, сажать на кол, распиливать, разрывать клещами, а с несчастной жонотой что делал, так не повернется язык и промолвить этого в святом месте. Где он с своею чертячьею командой ни проходил, так за ним оставалась пустыня. И так дошел аж до Переяслава; батько Богдан послал к нему послов, чтоб он одумался, вспомнил, что перемирие, так он и послов посадил на пали. Тогда против него выступил Кривонос, а этот тоже в лютости с князем поспорит. Ну, Ярема и побоялся встретиться с Кривоносом, и посунулся назад в Лубны, выпроводив свою жинку куда то в эти края, забрал что смог наскоро из своего добра и попрощался навеки со своим городом. Кривонос в Лубны, а Ярема – в Житомир... злучился с киевским воеводой Тышкевичем.

– Тоже из наших же шляхтичей, русской веры, – проворчал злобно батюшка, – а перевертнем стал, чертовый обляшок.

– Так, так! – кивнул головой Ганджа. – Ну вот, с этим обляшком ударил наш перевертень на Погребище, – куда ж было им защищаться от такой силы? Погребищане вынесли навстречу князю хлеб соль и иконы и молят о пощаде. Так разве такого зверя умолишь? Всех до единого истребил, до грудного младенца, да еще как, – волос дыбом встает! А над батюшками, каких застал, так уж так накатувался, как и лютейшему сатане не придет в рогатую голову!

– О, – заметил священник, – наш сан ему наиболее ненавистен!

– Укроти его сердце, царица небесная! – поднял глаза к небу игумен.

XXXIII

– Нет, святой отец, – возразил Ганджа, – силы небесные не коснутся такого чудовища, как Ярема. Вот не доведется никак столкнуться с ним Кривоносу: плюндрует он княжьи маетности, да князя никак не поймает... Вот это как я ехал сюда, так он добре пошарпал Махновку Тышкевича {402}, а может быть, уже и этого перевертня добыл в его замке. Потому что после Погребищ Тышкевич пошел в свою дедовщину, а Ярема двинулся к своей маетности Немирову, чтобы запастись провиантом; немировцы же, признавшие власть нашего гетмана, после того как мы там побывали, на радостях добре выпили и не разобрали с пьяных очей, с какою силой идет на них князь, – заперли ворота и ну кричать с валов: "Убирайтесь к сатане в зубы, никого мы, кроме нашего гетмана батька Богдана, знать не хотим!" Посатанел князь, велел с гармат палить. Пробили деревянный частокол и ворвались с двух сторон в город. Несчастные мещане и селяне, видя неминуемую смерть, в ноги ему, поднимают к небу руки, просят пощады, да, правду сказать, они ни в чем не были повинны, и князь ничего, милостиво улыбается и говорит, что накажет слегка только виновных. Что ж бы вы думали, святые отцы? Набил по всем улицам рядами кольев и начал на них сажать пятого, а сам стал прогуливаться по этим новым улицам с люлькой в зубах и, любуясь, шипеть всякому мученику: "Вот ты теперь, шельма, сидячи на пале, и поразмысли, как ослушаться князя". А потом, когда надоела ему эта прогулка, так он давай тешить себя еще и другими катуваньями; уж какие он придумывал, так чтоб его и весь род его все замученные им до конца света и по конце так терзали! Еще приговаривает, собака: "Так их, так им! Мучайте, – кричит, – так эту псю крев, чтоб чувствовали, что умирают!"

– Как же после этого, святой отче, к этим аспидам быть милосердным? – возопил батюшка, сжимая в волнении свои руки, так что слышен был хруст его пальцев. – Нет им пощады, нет и не будет! За кровь – кровь, за муки – муки! Я дитяти, младенцу дам в руки нож и крикну: режь этих извергов!

Старец чернец ничего не возражал на эти жестокие слова возмущенного гневом священника; он только дрожал, закрывши рукою глаза, и шептал беззвучными устами молитвы.

Вдруг раздался у маленькой двери робкий стук и послышался за ней тихий голос:

– Во имя господа нашего Иисуса Христа!

– Благословен грядый во имя господне! – ответил игумен.

В келию вошел келарь и, подошедши под благословение своего настоятеля, объявил, что уже пробила полночь, и что, если повелит его высокопревелебие, то пора ударить в звон для великой отправы, что богомольцы запрудили уже весь монастырский двор.

Игумен встал и остановился на несколько мгновений перед образами святого Ивана Воина и святого мученика Севастиана, словно испрашивая у них на то разрешения.

– Повелишь ли и мне, снятый отче, – подошел к игумену отец Иван, – сказать слово народу и освятить его жертву?

Какая то тень пронеслась по бледному, помертвевшему лику монаха, сердечная боль наполнила слезой его кроткие очи и подняла глубоким вздохом истощенную старческую грудь... Но эта последняя борьба длилась одно лишь мгновенье; старец поднял глаза и промолвил решительным голосом:

– Если на то воля господня, то не мне, грешному, ей противиться!

В небольшой сравнительно церкви с высоким, в пять ярусов, иконостасом, украшенным резными из дерева фигурами серафимов и херувимов, а также распятием на самом верху, с предстоящими божьей матерью и апостолом Иоанном, невыносимо душно и тесно. Церковь освещена по праздничному: и главное паникадило, и два малых по сторонам, унизанные зелеными свечами, горят ярко; все ставники и висящие у наместных образов лампады тоже зажжены. Кадильный дым наполняет внутренность храма каким то густым сизым туманом, в котором тускло мелькают, словно звездочки, сотни расплывчатых огоньков.