– Слава тебе, господи! – перекрестился большим крестом узник и вышел в полукруглый и полутемный коридор, показавшийся Богдану после ямы и сухим, и теплым, и светлым.
Наверху его ждали четыре тяжело вооруженных латника; у двоих были факелы в руках. За сторожем двинулись факельщики, за ними узник, а два латника замыкали шествие.
Богдана ввели в довольно просторный подвал, с полом, выложенным каменными плитами, и с мрачными, тяжелыми сводами, опиравшимися на четыре грубых колонны. За колоннами свешивались с потолка толстые крючья и блоки; у колонн были прикреплены цепи; дальше под стеной стоял какой то станок с колесом, на нем висели две плети, а под ним лежали грудами гвозди, клещи, молоты, пилы; в углу у какого то черного очага дымилась неуклюжая жаровня. При колеблющемся свете факелов Богдану показалось, что и крючья, и цепи, и пол были красны и пестрели в иных местах засохшими темными лужами. Пахло кровью. Вследствие отвычки от света и мутное пламя факелов показалось Богдану чересчур резким, и он закрыл от боли глаза; потом уже, освоившись со светом, он заметил в углу четыре зловещих фигуры, а за столом у противоположной стены сидящего коменданта с Ясинским.
– Тебя, пане писарь, – обратился к подсудимому комендант дрожащим от внутреннего волнения голосом, – обвиняет пан Ясинский в государственной измене, что ты вместе с бунтовщиками сражался против коронных войск. Что скажешь в свое оправдание?
Богдан бросил на Ясинского презрительный взгляд и отступил гордо на шаг.
– Если в этом деле является доносчиком пан Ясинский, то он должен дать доказательства...
– И дам! – злобно вскрикнул, подпрыгнув на стуле, Ясинский.
– У меня они имеются, – улыбнулся ехидно Гродзицкий. – А теперь я у писаря спрашиваю, может ли он доказать, где в последние две недели бывал?
– Могу, – ответил спокойно Богдан. – Безотлучно находился в канцелярии коронного гетмана в Чигирине и составлял рейстровые списки, чему может свидетелем быть весь город, а за четыре дня до прибытия сюда выехал, по требованию ясновельможного пана гетмана, в Кодак и два дня задержан был вьюгой в степи, что известно ясноосвецоному князю Иеремии Вишневецкому.
Гродзицкий взглянул на Ясинского и шепнул ему злобно:
– Дело совсем скверно: меня подвел пан!
Ясинский покраснел до ушей и ответил громко:
– Он врет, лайдак! Ему верить нельзя! А где находился раньше за месяц?
Богдан смерил его высокомерным взглядом и ничего не ответил.
– Ну, что же молчишь? – обрадовался Гродзицкий замешательству подсудимого.
– Доносчику отвечать я не стану, – промолвил наконец подсудимый, подавив поднявшуюся в груди бурю. – А панской милости скажу, что раньше этого я два месяца безотлучно находился при коронном гетмане, объезжал с ним его брацлавские поместья.
Этот ответ окончательно обескуражил Гродзицкого, и он, не скрывая своего смущения, громко заметил:
– Значит, одно недоразумение. Что же это?
– Пан забывается... при шельме, – нагнулся к нему и шептал на ухо Ясинский. – Если у этого пса такие свидетели, то выпускать его живым невозможно.
Комендант слушал шипенье, но ничего не мог взвесить: страх уже держал его в своих когтях властно и толкал на всякое безумие; бешенство овладевало рассудком.
– Ведь эти прислужники верны пану и сохранят тайну? – спросил тихо Ясинский, указав глазами на палачей.
– Умрут, а не выдадут, – ответил Гродзицкий почему то убежденно.
– Так вышли, пан, латников, а мы здесь распорядимся по семейному.
Когда удалились латники, то Ясинский крикнул палачам:
– Приготовьте дыбы!
"А! – сверкнуло молнией в голове у Богдана. – Неужели решились покончить? Хотя бы продать себя подороже этим извергам! – оглянулся он и увидел, что два палача опускали блоки, а другие два уже приблизились к нему. Несколько дальше, налево, лежал полупудовый молот. – Эх, кабы его в руки! Потешил бы хоть перед смертью удаль казачью!"
– Неужели вельможный пан, – попробовал Богдан выиграть время, незаметно подвигаясь к молоту, – решится на такое насилие? Ведь коронный гетман отомстит, – я ему нужен, и пан напрасно рискует собой через этого цуцыка!
Словно ужаленный, вскочил Ясинский и бросился, замахнувшись рукой, на Хмельницкого; но тот одним движением руки так отшвырнул его, что пан отлетел к столу, как бревно, опрокинул табурет и упал навзничь, ударившись головою о стену.
– Связать пса! – крикнул, обнажив саблю, комендант. – И на дыбу.
Богдан бросился к молоту; но четыре палача не допустили: два повисли на руках, один на шее, а один охватил ноги. Покачнулся Богдан, но устоял, не упал.
– Эх, подвело только голодом, – вскрикнул он, – да авось бог не выдаст! – встряхнул Богдан руками, и оба палача полетели кувырком; державшийся за ноги сам отскочил, боясь удара в темя, один только повисший сзади давил за шею.
– Пусти, дьявол! – ударил его в висок Богдан кулаком, и тот покатился снопом замертво.
– Бейте чем попало! – махнул саблей Гродзицкий.
Богдан бросился к молоту и нагнулся схватить его, но ему кинулись снова на спину три палача; он выпрямился, отбросил борцов, но из скрытой двери подскочили новые силы...
Вдруг растворилась неожиданно железная дверь и на пороге шумно появился Богун, держа в руках лист, на котором висела большая гетманская печать.
Через час смущенный и сконфуженный комендант Кодака пан Гродзицкий провожал Богдана с товарищами его – Богуном и Ганджою. Богдан, держа своего Белаша под уздцы, шел рядом с Гродзицким, а товарищи шли в некотором расстоянии позади. Комендант упрашивал радушно, даже подобострастно, своего узника подвечерять в его скромной светлице чем бог послал, не лишать его этой чести.
– Прости, пане писарь, за невольно причиненную неприятность. Сам знаешь – дело военное. Крепостной устав очень суров, – оправдывался Гродзицкий. – Если мне доносят о государственной измене, я обязан был задержать: долг службы, не взирая ни на лицо, ни на звание... Вельможный пан это сам хорошо знает.
– Но для чего же пану нужно было меня посадить не в тюрьму, а в мешок? – ожег его взглядом Богдан.
– Не было другого помещения, – смешался Гродзицкий.
– Его бы швырнуть! – буркнул Ганджа.