– Напрасно пан тревожится обо мне, – ответила, взглянув на Богдана любовно, Марылька, – та теплица, где я росла, была для меня лишь тюрьмой, а эта, как пан выражается, глушь и трущоба для меня рай... всякому дорого то, что говорит его сердцу, что греет лаской.
– Что ни слово у панны, то новый перл! – пожирал ее маслеными, слипающимися глазками Чаплинский. – Як маму кохам, это неисчерпаемый клад сокровищ, – икнул он. – Но неужели паненке не жаль роскошных варшавских пиров, где блеск, великолепие, пышное рыцарство? – подкручивал он свои подбритые усы.
– Моя красота не имеет на панском рынке цены, – улыбнулась нежно Марылька, – а все эти пиры, весь этот блеск – одна лишь лукавая суета; голова только кружится от чада, а на сердце пустота и тоска. Поверь пане, что в безыскусной природе больше красы, что в неизнеженном сердце больше любви и правды.
– Так, панна моя кохана, так! – ухватился Чаплинский за сердце и покачнулся. – Здесь больше ласки, а если панна любит природу, так вот у меня она в моих маетностях, бесконечных в Литве, кроме староства.
– Ого! – взглянул Богдан насмешливо на подстаросту. – У свата такие страшные маетки, а он бросил свое добро и заехал сюда искать счастья?
– Так, заехал, – кивнул усиленно головою Чаплинский. – Заехал потому, что мне все мало... Дай мне полсвета, так я и за другою половиной протяну руки, далибуг!
– Ой свате, – засмеялся Богдан, – не зазихай на весь свет!
– Какой же пан ненасытный! – укоризненно взглянула на него Марылька. – Разве его маетки литовские мизерны?
– Мизерны, матка найсвентша! Они богаты, восхитительны, как сказка! – воскликнул пан подстароста. – Бор, сосны, ели одна на другую насели, и под ними вода, а на зеленых ветках качаются зеленые русалки – мавки.
– Ой, я бы ни за что туда не пошла! – закрыла глаза руками Марылька. – Я их боюсь: они залоскочут, да и в воде жабы...
– Панна, не бойсь! Вот этою рукой тридцать рыцарей косил, – так мы и жаб и мавок канчуками к панским ножкам...
– Ха ха ха! – рассмеялся Богдан. – Неужели косил? Я не подозревал в свате такого Самсона.
– Я скрываю силу... пане... чтобы не пугать, не полохать... Но для паненки...
– Пан разгонит весь свет? Ой, страшно! – залилась серебристым смехом Марылька. – Да и тоскливо бы было...
– И разгоню... и сгоню к панне... арканом... – цалуе ручки! – потянулся было Чаплинский, но опять сел.
Марылька, заметив, что поведение Чаплинского начинало уже коробить Богдана, поспешила незаметно уйти, не попрощавшись даже с подстаростой.
А Богдан было предложил ему отдохнуть на своей половине, но тот уперся ехать.
Когда колымага Чаплинского была подана и Богдан вывел под руки своего гостя, то последний начал обнимать его и изъясняться в любви:
– Я тебя, свате, так люблю... так, что теперь мне этот Суботов стал самым дорогим местом... Я это и самому старосте скажу... Ей богу, скажу. А эта твоя дочка... эта крулевна... просто... околдовала меня!..
– Больше наливка да ратафия, – заметил Богдан, – а к паненке я бы просил пана относиться скромней: она терпеть не может комплиментов и обижается... Для сироты всякое залицанье обидно. Я ей поставлен богом за отца, – сверкнул он невольно глазами, – так клянусь, что в обиду ее не дам никому.
– Убей меня гром, коли я что, свате... ведь пойми ты, друже мой... – возразил слезливым голосом Чаплинский, целуя Богдана, – я вдов... одинок... так отчего же мне нельзя помечтать о счастье?
– Стары уж мы для него.
– Не говори сват, про старость... – замахал Чаплинский руками, усевшись в свой повоз, – цур ей!.. А я у тебя теперь вечный гость... рад ли, не рад... а гость...
– Много чести, – нахмурил брови Богдан, – так много, что вряд ли и поднять мне на плечи... Ну, с богом! – махнул он рукой кучеру, и колымага с пьяным и влюбленным Чаплинским, громыхая, покатилась за браму.
А Марылька давно уже сидела на скамеечке в самом уютном месте гайка, где сплетались вверху зыбким куполом изумрудные, широкие ветви и откуда виднелась дуга ясной реки.
Обед утомил панночку, и она села там отдохнуть и задумалась, – не о Чаплинском, конечно, – а о себе, о своем положении... Богдан ей нравился и лицом, и своим увлечением, и своею мощью: эта сила, что вскоре должна была открыть ему широкие двери, особенно была привлекательна для паненки. Честолюбивая с детства, имеющая все данные для власти, она до сих пор играла в жизни самую ничтожную роль; это терзало ее и раздражало еще больше; и вот появляется на ее горизонте Богдан, которому все предсказывали такое высокое будущее. Марылька страстно ухватилась за этот способ возвышения. Но... любила ли она Богдана? Об этом она и не думала да и сама не могла разобраться: так как до сих пор сердце ее не знало пылкой любви, то она искренно поклялась бы, что одного Богдана лишь любит, что он для нее – все! Особенно теперь, при напряженной борьбе за него с Ганной, Марылька ощущала едкое раздражение, поднимавшее теплоту ее чувства.
Уже были сумерки, когда Зося, бегая по гайку, наткнулась на Марыльку.
– Вот где моя кохана паненка, а я по всей леваде ищу!
– А что такое, Зося? – вздрогнула та, – верно, к больной? Это становится скучно.
– Нет, я не оттуда... – с трудом переводила дух запыхавшаяся Зося, – а от пасеки... думала, что там паныч, хотела позабавиться да и наткнулась на разговор деда с Ганджой.
– На какой? – заинтересовалась Марылька.
– Да вот речь у них шла про паненку.
– Ну, ну! – даже привстала Марылька и с тревогой оглянулась кругом.
– Они говорили про то, что панне не подобает быть католичкой, что казачка повинна быть греческого закона, а то ляховку в семье казачьей держать грех... что они об этом сказывали и больной пани и что та встревожена, хотела просить Богдана, так Ганна заступилась: "Зачем, мол, принуждать? Ведь нам же, говорит, больно, если ляхи нас заставляют приставать к унии... так и им. Да и на что это нам? Она чужая... и никогда с нами не побратается... вот, мол, как оливы с водой не соединишь, так и ее с нами. Так пусть де она и остается чужой".
– А, ехидна! – побледнела и прикусила себе губу Марылька. – Прямо ставит порог... накидает на горло аркан. Значит, медлить нельзя: там целая стая волков, а я одна... Ах, как тяжело быть одной на свете! – вздохнула она и, опустившись на скамью, прислонила свою голову к липе.