Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 186 з 624

Старицький Михайло

– Нет, нет... что делать, – тревожился более и. более канцлер, – нужно возвращаться домой и найскорее... необходимо употребить все усилия, чтобы казаки притихли, притаились, умерли, чтобы можно было приписать их полное смирение нашей маленькой ласке... А если случилась какая пакость, то отнести ее к прежним порядкам... Да! Нужно поспешить дать мне обо всем знать, а то я и сам приеду, отбывши сейм, непременно приеду.

– Осчастливит ясный князь всех и меня в особенности, а если его княжья мосць посетит еще мою скромную хату, то эта честь будет для меня найвысшей наградой...

– Непременно, непременно, – улыбнулся приветливо канцлер, – я прямо к пану, в твой знаменитый, слыхали, Суботов.

– Немею от восторга, – прижал к груди руку Богдан, – вот и награда за огорчение, а я еще роптал на судьбу! Значит, только молиться господу сил о ниспослании нам святой ласки.

– Его панская воля! – поднял набожно глаза Оссолинский.

"Фу, гора с плеч! – вздохнул облегченно Богдан. – А то чуть было все не пропало, – думал он, – теперь, кажись, стрела пролетела мимо. Можно и про Марыльку спросить".

– А что, ясный княже, – начал неуверенно Хмельницкий, – как поживает спасенная мною панна? – Богдан усиливался придать равнодушный, небрежный тон голосу, но это не выходило. – Я вот за хлопотами всякими забыл осведомиться... а лет пять, почитай, не видел...

– Пан про Марыльку спрашивает? – словно очнулся канцлер. – Что ж ничего... поживает... выросла, похорошела, всех пленяет... Но ее красота идет, кажется, в разрез с качествами души, отуманивает ее... все чем то недовольна панна... работать совсем не желает... хочется ей из Варшавы... Полагаю, что ее гложет зависть к положению других... жажда к пышному малжонству (замужеству), чтобы splendere et imperare (блистать и повелевать), а такого то бедной девушке не найти – вот и раздражение и недовольство...

– Неужели эту юную головку обуял змей честолюбия? – усомнился в обидных предположениях княжьих Богдан. – Быть может, сиротливое сердце ищет просто щирой любви?

– Возможно... Только в нашем доме она была, как равная, как шляхтянка... Правда, ей, бедняжке, все неудачи... Да, к сведению, и наследство ее совершенно ускользнуло – и вследствие лишения всех прав и защиты законов баниты, и вследствие права первого захвата, и, наконец, вследствие того, что этого волка Чарнецкого можно заставить возвратить заграбленное лишь силой... вооруженной рукой... Таковы то порядки в этой пресловутой Речи Посполитой!

– Я так и думал, – печально заметил Богдан.

– Ну, так вот и это обстоятельство ее гнетет, – продолжал канцлер', высморкавшись с достоинством громко и напоив воздух ароматом своего платка, – одним словом, она куда то стремится... вспоминает пана...

– Бедняжка, – вспыхнул Богдан, – я дал клятву умирающему отцу, что приму и воспитаю его дочь, как родное свое дитя, сделаю сонаследницей моего скромного состояния... Оттого, быть может, она...

– Это с панской стороны высокий, шляхетный поступок... и если эта сиротка семьи его не стеснит...

– Никогда на свете!

– Да? – протянул канцлер, пристально взглянув на Богдана. – Это, значит, может уладить некоторое... – канцлер подыскивал слово, – некоторое недоразумение... Видишь ли, пане, Урсула, моя дочь, недавно просватана за сына гетмана Калиновского Самуила...

– Приветствую вашу княжью милость, – поторопился встать и низко поклониться Богдан, – с этою семейною радостью. Дай бог, чтоб им сияло вечное солнце без туч и без бурь.

– Спасибо, пане писаре, – протянул руку канцлер, – так вот, когда господь благословит и исполнится этот союз, то Марылька, действительно, останется здесь одна еще на большую тоску и уныние...

Каждое слово Оссолинского ложилось благовонным елеем на душу Богдана; в порывах сердечных восторгов он мысленно шептал какие то отрывочные фразы молитв, ровно бы в давние юные годы, стоя на экзамене перед строгими патерами. "Господи, помоги!.. Внуши ему... не отринь от меня этого счастья!"

– Не отпустит ли князь Марыльку ко мне? – дрогнувшим голосом спросил Богдан. – Клянусь, что она займет в моем сердце место наравне с моими детьми, что вся семья моя почтет за соизволение бога...

– Я вполне пану верю, – прервал его, видимо, довольный этим предложением канцлер, хотя и постарался придать своим словам более небрежный тон. Панна теперь стесняла его и служила часто предметом укоров со стороны пани канцлеровой. – И отец ее, поручив дочь свою пану, так сказать, указал единственно в тебе ей покровителя, да и веселее ей там будет... Но мы так привыкли, так привязались к этому милому дитятку, особенно жена и Урсула... просто души в ней не чаят... нам тяжело будет с нею расстаться; но если она сама пожелает к пану, то мы, конечно, ео ipso{218}... должны поступиться своими утехами ради ее счастья... Во всяком случае решение этого вопроса принадлежит исключительно ей.

– Желательно бы знать, – нерешительно заявил Богдан, чувствуя, что у него хочет выпрыгнуть из груди, от охватившей его радости, сердце, – так как его княжья мосць торопит меня выездом...

– Да, да, – засуетился Оссолинский, – так это можно сейчас, – встал он и остановился против Богдана. – Пан еще не видел своего приемыша?

– Нет, – ответил было Богдан, но, вспомнив, что мог кто либо видеть его здесь или в саду, вместе с Марылькой, а то и она сама могла сознаться, смутился и начал неловко поправляться, – т. е. видел случайно, вскользь, выходя из дворца.

– Так вот лучше что, – потер руки канцлер, – пан не откажется поснидать вместе с моею семьей, выпить келех бургундского, присланного мне в подарок от его эминенции Мазарини. Семья моя будет только одна. Пан там увидится с своею названною дочкой, – там и столкуемся.

– Много чести, – поклонился Богдан, – не знаю, как и благодарить.

– Пойдем, пойдем, любый пане, – взял слегка под руку Богдана Оссолинский и отворил боковую дверь.

Пройдя через анфиладу роскошных покоев, ввел Оссолинский Богдана в столовую, отделанную орехом и дубом и увешанную кабаньими, турьими и оленьими головами; направо от входных дверей громоздился до самого потолка чудовищный изразцовый камин, украшенный вверху рядом синих фарфоровых фигур, а налево, напротив, стоял огромнейший красного дерева буфет, изукрашенный резными барельефами и наполненный золотою и серебряною посудой.