Богдан Хмельницький (трилогія)

Сторінка 154 з 624

Старицький Михайло

– Эх, славно тут у вас в Суботове! – вздохнул наконец Морозенко. – Кажется, никогда бы не выехал отсюда никуда.

– А ты разве собираешься уехать? – спросила несмело Оксана, подымая на него испуганные глаза.

– А как же! Ведь я теперь, голубко, не вольный хлопец, а запорожский казак. Я и то боюсь, как бы куренной наш атаман{191} не сказал, что я обабился здесь совсем.

– И скоро ты думаешь ехать?

– Да в том и досада, что надо ехать как можно поскорее: здорово замешкался я у вас.

– А когда, вернешься?

– Ну, это уж один бог знает когда, – махнул Олекса рукою. – Кошевой наш атаман строгий, баловства не любит, без особой потребы не пустит.

Губы. Оксаны задрожали; она быстро поднялась с места.

– Куда ты, Оксано? – приподнялся и Олекса.

– Я за горилкой схожу.

– Да ты погоди, я помогу тебе.

– Нет, нет, – торопливо ответила Оксана, не поворачиваясь к нему лицом, и поспешными шагами пошла по направлению к дому; но, обогнувши аллею и очутившись в таком месте, где уже Олекса не мог ее видеть, Оксана круто изменила направление и бросилась бегом в темный гай...

В светлице, где спали дивчатка со старой бабой, было тихо и темно. У икон теплилась лампадка и освещала тусклым светом спящие фигуры, расположившиеся кто на лавке, а кто и на ряднах на полу. Тишина прерывалась только громким храпом старухи да ровным дыханием спящих дивчат. Однако, несмотря на позднюю ночь, одна из фигур беспокойно поворачивалась и шевелилась под легким рядном. Иногда оттуда слышалось сдержанное всхлипывание или тяжелый вздох. Наконец всклокоченная темноволосая головка осторожно приподнялась с подушки и осмотрела всю комнату, затем приподнялась и вся фигура и, поджавши ноги, села на своей постели.

– Катря, Катруся, – зашептала она тихим, прерывающимся голосом, склоняясь над лицом спящей невдалеке подруги, – я перейду к тебе.

– Что, что такое? – заговорила полусонным голосом Катря, приподымаясь с постели, но, увидевши заплаканное лицо Оксанки, на котором й теперь блестели слезы, она совершенно очнулась и спросила испуганным голосом, обнимая подругу: – Оксано, Оксаночко, что с тобой?

– Тише, тише, баба услышит, – зашептала сквозь слезы Оксанка. – Пусти меня, Катря, я лягу с тобой.

Обе подруги улеглись рядом. Катря обняла Оксану, а Оксана прижалась головой к ее груди.

– Ну, что ж такое, чего ты плачешь, голубко? – говорила тихо Катруся, гладя Оксану по спутанным волосам.

– Катруся, серденько, ты знаешь, – с трудом ответила Оксана, запинаясь на каждом слове и пряча свое лицо на груди подруги, – Олекса уезжает на Запорожье опять.

– Так что же? – изумилась Катря. – Ведь он снова вернется.

– Когда вернется? – всхлипнула Оксана. – Говорит, что куренный атаман строгий, – сам не знает когда.

– Ну, а тебе же что? – спросила Катря и вдруг остановилась; все лицо ее внезапно осветилось какой то неожиданно вспыхнувшей мыслью: она отодвинулась от Оксаны, взглянула ей в глаза и тихо прошептала с выражением какого то испуга, смешанного с невольным уважением:

– Оксана, ты кохаешь его?

Ничего не ответила Оксана, а только заплакала еще громче и еще крепче прижалась к груди подруги.

На лице Катри так и застыло выражение изумления, смешанного с невольным уважением. Она ничего не сказала, объятая вдруг необычайным почтением и трепетом перед чувством, проснувшимся в ее подруге.

– Не плачь, не плачь, Оксаночко, все хорошо будет, голубка, – шептала она тихо, проводя рукой по голове подруги и еще не зная, что можно больше сказать.

Долго лежали так вспугнутые тихим появлением нового чувства дивчатка, но, наконец, сон усыпил их молодые головки, и они крепко заснули, тесно обнявшись вдвоем.

Рано утром все были изумлены вестью о неожиданном, негаданном приезде Богуна.

Он прискакал на рассвете один на взмыленном коне.

Еще все спали в будынке, а они уже сидели с Богданом, затворившись в светлице.

Три года мало чем изменили Богуна, только лицо его стало темнее да между бровей залегла резкая складка.

Теперь, когда лицо его было взволнованно и утомлено, она резко выступала между сжатых черных бровей.

Несмотря на радостную встречу, лицо Богуна было мрачно. Перед казаком стоял жбан холодного пива, которым он утолял свою жажду.

Богдан настолько обрадовался приезду Богуна, что даже не обратил внимания на его необычное настроение духа, на скрытую и в торопливом приезде, и в полуфразах тревогу. Он бегло расспрашивал Богуна об его житье бытье, об удачах и пригодах, не замечая, что побратым таит что то недоброе на сердце.

– Ну, рад я тебя видеть, друже, так рад, что и сказать не могу, – говорил он радостно, всматриваясь в лицо Богуна. – Целых три года и не видал, и не слыхал! Да ты, верно, уже знаешь о моих странствованиях? Эх, постарел я, должно быть, как старый пес, а ты молодец молодцом, еще краще стал!

– Дело не во мне, друже, – ответил наконец угрюмо Богун, – а в том, что на Запорожье погано...

– Погано? А что же такое случилось? – спросил озабоченно Богдан, тщательно притворяя дверь. – Набег татарский? Ярема? Или что же?

– Нет, не то и не то, а пожалуй, хуже... Ополчилось на тебя все Запорожье, батьку... гудут все курени, словно вылетевшие на бой рои, не хотят больше ждать ни одной хвылыны. Кривонос уже бросился в Вышневеччину, не дожидаясь товарыства, курени готовятся к походу и не сегодня завтра затопят всю Украйну.

– Как?! Что?! Кривонос бросился? Запорожцы готовятся к походу?! – вскрикнул бешено Богдан, схватываясь с места. – Остановить! Остановить во что бы то ни стало! Я скачу с тобою! Они сорвут всю справу, испортят все дело! – лицо Богдана покрылось багровою краской. – Своих, своих остерегаться пуще врагов! Ироды, душегубцы! В такую минуту! Да ведь одною своею безумною стычкой они наденут вековечные цепи на весь край! Э, да что там разговаривать! Едем сейчас, каждая минута – погибель.

– Постой! – остановил Богдана Богун, подымаясь с места. – Тебе теперь не годится туда ездить. Я повторяю: встали на тебя все запорожцы, обвиняют тебя в измене казачеству и вере... Голова твоя...

– Что о?! – перебил его Богдан, отступая, и лицо его покрылось мертвой бледностью, а черные глаза загорелись диким огнем. – Меня обвиняют в измене казачеству и вере?.. Отшатнулись от меня запорожцы?.. Да кто же смеет? – крикнул он бешено. – Кто смеет это говорить, кто?