Спектакль

Страница 56 из 64

Дрозд Владимир

Оглянулся: нигде никого, только кресты вокруг да солнце уже багровеющее. Мальчик под скирдой не отрывает глаз от книжки. Я опустился на колени, коснулся ладонями заросшего травой холмика под сиреневым кустом. Минет лет десять или больше, пока я вырасту, что-то пойму в этом мире и буду искать могилу матери. К тому времени крест упадет, могила осядет, затеряется, и от матери останется на земле один след — я, Петруня Ярослав.

Из-под травяного покрывала земля дышала в мои ладони холодом.

Венец земной жизни.

И я вспомнил. Еще мальчишкой, таким, как под скирдой, с книжкой на коленях, мечтал: где-то когда-то, через тысячу лет, такой же мальчик будет пасти свинью на жнивье и читать мою книгу, и через тысячу лет я заговорю с ним с ее страниц и скажу, что жил, думал о будущем, чувствовал красоту неба, и земли поднебесной, и каждого цветка, и каждой паутинки в росе, но для этого надо построить из слов, напечатанных на бумаге, мост через тысячу лет — от себя, от своего поколения к мальчику, что будет жить после меня…

Мальчик с книгой ощущал реку времени, неостановимо текущую через нас, и наивно стремился перейти ее, поспорить со смертью, с граничностью земного бытия.

А когда он вырос, этот мальчик, и стал нынешним Ярославом Петруней, известным, талантливым и т. д., насытился, оброс жирком, — он перестал ощущать течение времени, как перестаешь ощущать теплую воду, когда лежишь на спине, раскинув руки-ноги, наполнив грудь воздухом, убаюканный, счастливый переживаемым мигом, и вода, мягкая, ласковая, нежная, несет тебя от невидимых берегов, от живых голосов, которые ты не слышишь, потому что закрыл глаза и заткнул ватой сытого покоя уши, а видишь и слышишь только себя, в ласковой воде, которая пестует твое разомлевшее тело…

И ты вырабатываешь мертвые слова.

А если мальчик, тот, который появится через тысячу лет, так же будет мечтать о встрече со мною на мосту через реку времени, на мосту, построенном из моих слов, и сегодня он разочарованно наблюдает за мной со звезд, или куда там течет время; в фантастических романах машина времени движется по вертикали, и счетчик отсчитывает столетия, как в современном лифте — этажи. А может, он, мальчик из будущего, хотел встретиться на мосту, который я должен сложить из честных слов, с моей матерью, все сорок прожитых ею на земле лет не разгибавшей спины — то с тяпкой, то с серпом; даже в мыслях не заносилась она в такое далекое будущее, но трудом своим готовила его, и с моим отцом, и с дядей Артемом, и со всеми теми, кто лежит под зелеными волнами безымянных могил, и возможно, что-то важное не произойдет в далеком будущем, на крутой амплитуде времени, по которой трудно восходит род человеческий, не произойдет потому, что Ярослав Петруня не возвел мост из страстных и правдивых слов в полную силу своего таланта, наплодив слов мертвых?

Опустив голову, Ярослав Петруня ушел с кладбища.

Я ступил на стерню осторожно, как на край лодки, которая вот-вот качнется и поплывет. Но стерня не качалась и не уплывала из-под ног, стерня была настоящая — не выдуманная за письменным столом и привидевшаяся во сне, высокая, потому что здесь, у дороги, комбайны разворачивались, а пыльный шлейф дорожной пыли оседал на нее с начала жатвы; носки моих финских башмаков и штанины внизу сразу же замутились. Серебрилась паутина, натянутая меж стернин, мыши ныряли в норки, шмель качался на цветке клевера. Стерня мягко пружинила под подошвами, а ноги саднили, иссеченные, поцарапанные выше косточек, как в годы, когда я пас Рохлю на этой полоске жнивья, — тело запомнило все.

А когда я оторвал глаза от поля — увидел мальчика с книгой. Мальчик лежал вниз лицом на соломе, надерганной из скирды, а ноги его торчали в небо, черные, словно в тапочках из пакульского чернозема, широкие, растоптанные пятки, длинные темные ноги. Но на самом деле мальчик был не на этой полоске поля, под скирдой. Он был где-то там, далеко-далеко, в мире книги, которую читал. Никогда потом не читал я так увлеченно и самозабвенно, как в детстве. Вернуть бы хоть на миг эту счастливую способность переселяться в миры, нарисованные чужим воображением, — и, кажется, больше ничего не нужно в жизни. А может, только так и можно было в Пакуле тех лет, сироте, остро переживающему свое и чужое горе. Я кашлянул. Мальчик читал. В волосах его торчали колючки. Ситцевая рубашонка задралась, открыв худенькое тело, ребра светились сквозь загорелую кожу. Тоненькая, как соломинка, шея. От внезапно нахлынувшей нежности защемило в глазах. "Неужто это я, Ярослав Петруня, известный, талантливый и т. д.?" Мгновенное ощущение физической общности.

Сантименты, конечно. Смешные. Ненужные. За довольно короткое время клетки тела полностью обновляются, неизменной остается разве что общая конструкция, заложенная в генах. Наслаждаться тем, что имеешь, а не блукать по годам своей жизни. Ксеня права, он разучился радоваться: "У нас сейчас есть все, что нужно человеку, и даже больше, и не гневи судьбу, самоедство еще никому не прибавляло лет". Его Ксеня — образец рассудительности. Если бы послушал ее, не приперся бы на эту полоску пакульского поля в поисках того, чего давно нет. Неслышно, на цыпочках, чтоб не хрустнула стерня под финскими туфлями, отступить, нырнуть в машину и исчезнуть, раствориться во времени, не мытаря душу ни себе нынешнему, ни прежнему. И все пойдет как обычно. Я еще на сутки останусь во Мрине, уговорю Маргариту прийти в номер, любящие женщины уступчивы, вопреки всем своим моральным догмам. Обнимая одной рукой Маргариту, другой наберу номер домашнего телефона. "Любимая, я так по тебе соскучился…" — скажу Ксене нежным голосом и, пока она будет отвечать в тон мне, успею поцеловать Маргариту. "Что? Сколько спектаклей дадут? — Отпив шампанского из фужера Маргариты, мы будем пить из одного фужера, отвечу: — Сочиняют еще выездной вариант для села… Кап-кап, по копеечке, пока не накапает тебе на канадскую дубленку". — "Целую, любимый". — "Целую, любимая". И жизнь вновь войдет в свою привычную колею, и привычно, легко покатится по годам, пока однажды не ухнет в бездну, называемую смертью. Референты напишут некролог, заглядывая в писательский справочник, дежурный секретарь правления обкатанными словами откроет на кладбище митинг, слово от ровесников — тех, кто переживет его (впрочем, переживут немногие, если жить, как он жил до сих пор: те, кто горит над рукописями, сгорают раньше, а он будет тлеть долго-долго), и слово от молодых — кого-то попросят, обяжут — от поколения, делающего первые шаги в литературе. Молодой, торопливо проглядывая в справочнике биографию Ярослава Петруни, удивится, как много написал он книг, о которых все давно забыли, даже критики, и еще раз утвердится в мысли, что в литературе количество исписанной бумаги не весит ничего, весомы только талант и правда написанного, и это будет единственно полезное дело от долгого пребывания Ярослава Петруни на земле. После церемонии похорон Ксеня устроит прием с коньяком, икрой и красной рыбой, тут уж она не поскупится, посоревнуется со вдовами ранее умерших коллег. Молодой принципиально на прием не придет, а, сидя за столиком писательского кафе, скажет друзьям: "Уговорили выступить у гроба этого графомана… А вы знаете, что Ярослав Петруня — автор ста семи повестей и романов, да кому они нужны, эти его сто семь повестей и романов, кроме сборщиков макулатуры?" Ксеня, конечно, поставит ему памятник из черного мрамора. Может, антрацитового, как его "Волга". А может, черного мрамора и нет в природе? Ксеня достанет — на Венере, на Марсе, в другой Галактике, в антимире: "Только чтобы было как у людей…"